Избранное : Феноменология австрийской культуры
Шрифт:
Для истории литературы очень существенно, каким рисуется, в ту или иную эпоху, образ человека. В литературе протестантских областей Германии человеческая личность в это время предстает как бы на пороге своего освобождения от всевозможных внешних форм, она пытается осознать и обрести свою внутреннюю свободу, чтобы использовать ее для построения индивидуалистического, своевольного и своенравного «я», — все это в эпоху барокко дано в намеках и отдельных провидениях; намечен конфликт личности и ее окружения, среды. Ничего этого не наблюдается в литературе Австрии. Прежде всего здесь и не встает вопрос о какой-либо особой свободе человека. Наоборот, человек с само собой разумеющейся естественностью вписывается в мир; человек — часть мира. Далее: если человек не стремится нарушить естественность такой связи с миром, то у него открывается значительная свобода для действий. Связь человека с миром мягка и податлива. В отличие от тенденций литературы протестантских областей, здесь нет личности психологической, индивидуалистической и субъективной, углубляющейся в себя. Вера и идеал (один у всех), добродетели и пороки заданы, названы, даже определены, они одни для всех, и если даже человек оказывается в какой-то драматической ситуации, то она разворачивается на открытом поле действующих сил, на арене, на театральной сцене, ибо мир и есть такая сцена, и может быть понят так. Личность, какой рождается она в литературе протестантских областей Германии, вся устремлена вперед, и вся готова предпринимать что-то от имени своего «я». Личность, какая рисуется в австрийской литературе, скорее призвана к покою, не то, чтобы человек чему-либо полагал начало и что-то задумывал, но чтобы он не выпадал из естественных связей, а, выпав, каялся и возвращался назад; главное не то, чтобы он что-либо делал, а чтобы он не нарушал данного.
Говоря об австрийской литературе XVII века, все время приходится вспоминать, что она еще не совпадала со своими государственными и национальными рамками: ведь и католицизм, и общеевропейские формы барокко все время размыкают эти рамки. Допустимо даже вообще сомневаться в том, что в творчестве такого-то писателя, за «вычетом» всего католического и «общеевропейского», остается еще какая-то особая австрийская специфика. Помогает удостовериться в этом парадоксальный случай: те совсем немногочисленные поэты и писатели-протестанты, родиной которых была в этот век Австрия, вынесли отсюда — как бы в «чистом» виде — самые начала своеобразной австрийской духовности. Все то, что было как бы «заслонено» католической направленностью, выплыло в их творчестве наружу вполне явно и зримо. Здесь изображается такая личность, которая одновременно и чужда всяким протестантским «искушениям», и пользуется своей свободой.
Движение австрийской литературы XVII века — это не последовательное развитие; оно выявляется через различные тенденции, которые в разное время рождают литературные явления мирового значения.
Расцветший в XVII столетии орденский театр связывает Австрию с южнонемецкими католическими областями. Орденский театр — это театр в первую очередь ордена иезуитов, затем бенедиктинского и других орденов, которые устраивали регулярные представления в резиденциях, монастырях и главным образом гимназиях. Орденский театр воплотил в себе художественный идеал эпохи. Именно поэтому он лишь одной стороной касается литературы. Как самый принцип художественного мышления барокко основывается на единстве образа и идеи, наглядности и тезиса, так орденский театр, развивая этот принцип, стремится к синтетическому действию, которое должно полностью захватить зрителя, воздействовать на все его чувства и в итоге создать не иллюзию обьщенной, окружающей жизни, но иллюзию универсальной действительности, распахнувшейся перед зрителем. Барокко понимает мир как театр, но понимает его и как сновидение. Оба такие истолкования мира, в сущности, близки: жизнь как сновидение тоже есть своего рода театр, в котором человек, видящий сон, выступает как главный персонаж. В таком театре совершается судьба каждого, любого человека, разыгрывается жизнь каждого; в иллюзию подобного сновидения погружает зрителя орденский театр того времени. Такой театр — распахнувшаяся жизнь; все скрытое в обыденности в нем становится зримым — тут человека окружают персонифицированные пороки и добродетели, они для этого театра первичнее, нежели сам человек, потому что исконно принадлежат миру, в который вступает всякий человек. Тут же выступают силы ада и неба; с ними ведь постоянно имеет дело человек той эпохи и в самой жизни, ибо каждая вещь привычно раскрывает перед ним свой высокий или низкий смысл, связывая его с добродетелью и пороком, небом или адом.
Языком орденского театра была латынь. Между тем представления были рассчитаны на довольно широкую публику Если многие не знали латыни, то это, очевидно, не мешало восприятию целого спектакля. Это лишний раз показывает, что основой всего этого театра не был текст как литературное явление; текст был сходен с оперным либретто (действительно, лишь тонкая грань отделяла развитый орденский театр от оперы), играл служебную роль. Тексты пьес публиковались не всегда, — тем более, что спектакли заведомо рассчитывались на однократное воздействие, и лишь немногие тексты удостаивались повторной постановки (в других местах). Орденский театр, естественно, исходил из риторического понимания творчества, — это в данном случае и значило буквально то, что создавать его был обязан преподаватель риторического класса гимназии — по должности. Такое творчество ни в малейшей степени не было рассчитано на создание шедевров.
Тем не менее театр иезуитов знал и свои шедевры. Правда, самый известный среди них был создан за пределами Австрии. Однако упомянуть его сейчас необходимо. Этот текст — «Ценодокс» Якоба Бидермана (1578–1639) («ценодокс» от греч. «конодоксос» — тщеславный, любящий пустую славу). Якоб Бидерман, родом из Эйнгена на Дунае (Швабия), учился в Инголыитадте, а «Ценодокса» поставил в свою бытность в Мюнхене, в 1609 году. Судьба пьесы необычна для орденской драмы. Она неоднократно ставилась при жизни автора и, единственная из всех иезуитских драм, была удостоена перевода на немецкий язык; перевод, сделанный Иоахимом Мейхелем, вышел в 1635 году; показательно и то, что все драмы Бидермана были собраны и изданы через несколько десятилетий после его смерти.
Действие драмы Бидермана отнесено к XI веку, основанию ордена картезианских монахов святым Бруно. Судьба тщеславного парижского доктора медицины — в центре действия; пока тело покойного ждет своего погребения, вершится суд над его душой, — порочный доктор безоговорочно осужден небом, и это проклятие неба понуждает Бруно, будущего святого, отказаться от радостей жизни и уединиться в монастыре. Покаяние — эта цель, достигнутая по сюжету, выступает и как реальная цель целого спектакля. Драма с ее различными планами действия, с комическими интермедиями, перемежающими напряженные сцены, несомненно производила сильнейшее трагическое и катарсическое воздействие. Легенда рассказывает, что 14 зрителей самого благородного происхождения ушли в монастырь, потрясенные спектаклем, и так же поступил сам исполнитель главной роли в нем.
«Ценодокс», — вероятно, высшее достижение иезуитского театра. К середине XVII века, когда центр театра иезуитов перешел в Австрию, его характер несколько меняется. Авторов занимает не столько проблематика «каждого» человека, сколько образ такого человека, который представляет собою целую человеческую иерархию, целое государство, весь человеческий мир. Такие перемены соответствовали тенденциям укрепления абсолютистского строя, когда монарх вправе был мыслить себя воплощением всего государства. Вполне сходное развитие претерпевает жанр трагедии у силезских поэтов (у Лоэнштейна и Халльмана), а также и у французских классицистов. Наиболее яркий представитель венского театра иезуитов — Николаус фон Аванчини (1611–1686), выходец из Тироля, автор 33 драм, написанных между 1633 — 1673 годами. Большая часть его драм создана для торжественных придворных спектаклей, это — «императорские игрища», в которых размах постановки и эффектность доведены до крайнего предела. Развернутые спектакли включали в себя и балет, теснящий у последователей Аванчини драматическое действие, включают и фейерверк — непременную часть барочных торжеств. Сюжеты спектаклей Аванчини выбирал в истории библейской («Иосиф», «Сусанна», «Давид»), христианской («Фелициан», «Феодосий»), в античной мифологии («Ясон»), легендах («Геновева»). Наиболее известна драма Аванчини «Благочестие побеждающее, или Флавий Константин Великий, победитель тирана Максенция», представленная перед императором Леопольдом в 1659 году. Характерной особенностью этой драмы зрелого барокко является широко разветвленная система аллегорий, аллегорических видений, толкований многократно отражающих и утверждающих смысл. Святые Петр и Павел, целый «хор небожителей» являются в сновидении императору Константину, чтобы возвестить ему победу под знаком креста («сим победиши»), и смысл увиденного подробно изъясняет ему святой Николай. Самозванцу Максснцию суждено погибнуть на мосту, возведенном им на погибель Константину, и это грядущее событие возвещается Максенцию в видениях фараона, тонущего в водах Чермного моря, рушащегося на землю Фаэтона, — так сам Максенций гибнет в волнах Тибра. События влекут за собой моральный урок: гибнет Фаэтон, и немедленно Солнце изрекает наставление: «Притязания глупца! Во вред себе стремится. Учитесь — кого сжигают притязания на высшую славу — следовать умеренному Пусть мера будет в устремлениях: падет, когда от меры отпадут. Пусть каждый стремится лишь к тому, что может. Не славит никогда конец счастливый неумеренных желаний». Драма содержит в себе и целую государственную мудрость, излагаемую в лаконичных до предела и впечатляющих своей суровостью сентенциях, для которых драма иезуитов пользуется метрами трагедий Сенеки. Обращенная к царственным особам, такая драма со всем разросшимся аппаратом ее театральных средств, проповедует христианско-стоическую мораль и в самом конечном счете все же затрагивает «каждого» человека ибо каждого стремится завоевать в качестве «христианского воина».
Несколько иной по типу была драма бенедиктинского ордена. Наиболее известный представитель ее в Австрии — Симон Реттенбахер (1634–1706). Блестяще эрудированный историк, правовед, знаток восточных языков, получивший образование в университетах Зальцбурга, Сиены, Падуи, Рима, Ретгенбахер ставил свои драмы в Кремсмюнстере, где находился знаменитый монастырь бенедиктинцев, и в Зальцбурге. В зальцбургском университетском театре Ретгенбахер ставил драмы о Димитрии (македонском царе), Аттисе, Персее, в Кремемюнстере — драму об Улиссе (1680) и др. Аллегорическому художественному мышлению эпохи отвечали непременные двойные заглавия драм — «Хитростью обманутая невинность, или Димитрий», «Благорассудительность победоносная, или Улисс», Ко многим спектаклям Регтербахер сам же писал и музыку. При всей барочной пышности таких спектаклей бенедиктинская драма внутренне свободнее, избегает нарочитой сентенциозности иезуитской трагедии и предоставляет больший простор миру героической души. Не склонный к резким, потрясающим, ошеломляющим перипетиям, катастрофам, Реттенбахер терпеливо показывает, что вина влечет за собой возмездие уже на этой земле: «Лишь смерть несчастному спасение», — такими словами завершается его «Димитрий». Именно потому, что основное действие драмы на земле, Ретгенбахер избегает выводить на сцене персонифицированный образ Смерти, равно как обходится без заключительных апофеозов на небесах, — хотя разумеется, все действие драмы разворачивается в окружении аллегорических фигур (они служат своеобразными «смысловыми кулисами» действия, неизбежными его предпосылками). Возможно, именно потому, что действие с его причинами и следствиями сосредоточивается на земле и нит и его сходятся к душе героя, Ретгенбахер решительно предпочитает исторические и мифологические сюжеты библейским темам и житиям святых. Реттенбахеру важно моралистическое содержание событий и непременная связь вины, греха и наказания. Театр иезуитов обращался прежде всего к страху, театр бенедиктинцев — к совести. Театр иезуитов вел активную и эффектную пропаганду веры, завоевывая души и ради этого используя любые, самые резкие, кричащие средства выразительности. Театр бенедиктинцев пользуется более осторожными средствами воздействия на души и мягче вписывает человека в действительность происходящих событий. Театр бенедиктинцев ближе к земле, он теснее связан с культурными особенностями австрийских земель; его стиль, по всей видимости, лучше отражает черты складывающейся национальной культуры, духовность народа, — в то время как театр иезуитов с его не знающей меры помпезностью утверждал свою истину как истину абсолютную, неземную, перед которой без остатка стираются различия государственные, национальные, народные.
Значение орденского театра для австрийской культуры можно вполне понять, лишь осознавая в полную меру то, что каждый его спектакль был торжеством бытия, раскрывающегося в своем полном и окончательном смысле. Все искусства объединялись для того, чтобы явить такое торжество бытия. Присутствие на таком спектакле было наивысшим художественным переживанием. Подобные спектакли были редким событием. В гимназиях такой спектакль обычно завершал учебный год. В течение всего года велась его подготовка, требовавшая значительно времени. Спектакль, завершавший год, становился событием для целого города. Гимназические спектакли, разыгрывавшиеся каждый год, благодаря этому приобретали регулярность, как бы вводились в естественный годичный цикл, приобретали своего рода природные свойства. В связи с этим нужно сказать, что такие спектакли — барочные празднества бытия, — какие бы трагические, кровавые и душераздирающие события ни происходили на театральной сцене, — служили средством утверждения бытия и жизни в целом. Такое «жизнеутверждающее» начало было присуще даже такой барочной драме, которая строится на аскетической и стоической морали: драма славит такое бытие, в котором все существует на своем месте, в котором есть место греху и суду над грехом, в котором есть место преступлению и возмездию, в котором надо всем, великим и мелким, возвышается извечная истина — и решительно все творится во славу ее. Барочный театр, соединяя все искусства, соединяя усилия многих, творит подобие целого мира. Такой театр досуществовал примерно до середины XVIII века, — при этом, теснимый просветительским рационализмом, он становился все более внешне — помпезным и утрачивал внутренний жизненный смысл.
Орденский театр не был явлением только литературы. Но католическая культура и не знает в это время ничего, что бы было только литературой; стихи предназначались для пения, а проповедь (видимо, наиболее распространенный вид прозы) обращалась в театр образов, где «исполнитель» приводил в волнение все силы фантазии. Каждое из искусств стремится к универсальности воздействия и, явно или скрыто, призывает себе на помощь другие искусства.
Ярким поэтом был Лауренций из Шнифиса (1633–1702), монах-капуцин, до своего вступления в орден проявивший себя как талантливый актер. Лауренций пишет строфические песни, сопровождает их мелодиями: вместе с гравюрами, помещаемыми в его сборниках, эти песни образуют и эмблематическое целое, и создают «синтез искусств». Лауренций издал несколько сборников: в них песни обычно сопровождаются и прозаическим комментарием, но два сборника скорее напоминают прозу со стихотворными вставками. Эти два сборника — «Филотеус, или Удивительный путь Миранта <…> к блаженному одиночеству покоя» (1665) и «Лесная волынка Миранта <…>» (1688). Особенно первый из них может быть уподоблен духовному роману: душа, запутавшаяся в суете и хаосе мирской жизни, находит путь к Богу («Филотеус» и значит — «любящий бога»). Герой романа — Мирант, то есть удивляющийся, изумляющийся. Этот Мирант, то есть удивленная, изумленная, даже восхищенная и воспаряющая к высшему свету душа, — своеобразный герой вообще всех произведений Лауренция. Замечательна эта склонность Лауренция к циклизации всего творчества — как бы потребность в эпической завершенности целого. Напротив, «Филотеус» Лауренция доказывает, что сила писателя проявляется не в изображении эпической действительности, но в синтезировании разных жанров и подчинении их лирической задаче. В романе Лауренция происходит прение тела и души Миранта, сам автор обращается к герою с увещеванием (проповедь), Мирант видит сны, объяснющие ему дальнейший путь жизни, и т. д. Автор охотно и часто пользуется стихотворной речью. Все это — драма «выбора пути», драма, в которой все ее участники обмениваются неторопливыми и задумчивыми речами, пока, наконец, герой не принимает верное решение. «Верная» действительность тишины и душевного покоя рисуется в формах традиционной буколики. И этот буколический мир становится миром всех произведений Лауренция: «Флейта Миранта, или Духовная пастораль» (1662), «Майская свирель Миранта» (1691), «Варган Миранта» (1695) и др. Такая, казалось бы, условная поэтическая действительность очень часто, однако, доказывает у Лауренция свою безусловность — творческую непременность, оправданность. В одной из песен «Хлор, охваченный любовью, жаждет услышать голос блаженнейшей матери божьей Марии», — как гласит заголовок песни. В начале песни поэт гонит прочь сладостных Камен и Сирен, знаменитых Ориона, Орфея и Амфиона, гонит прочь музыкантов и хоры царя Давида и Соломона, расстается с Делосом, родиной Аполлона, и Геликоном и мечтает услышать сладостный голос Марии. Но где же услышать его? Не раздастся ли он из ближайших буков? Не услышать ли его из леса, где живет Эхо? Певец призывает Марию «заменить собою Эхо» — и из леса, действительно, откликается на его слова кроткий голос Марии. Проникновенно-интимная близость природы открывается в этой песне, — и все божественное тоже находится совсем близко от человека. Непосредственная мягкость и нежность переживания лежит в основе песни. Лауренцию удается достигнуть совершенной естественности лирического тона. Традиционность и условность, отчасти ученость поэтического языка нимало не противоречат такой естественности лирического выражения в стихотворениях протестантского немецкого поэта К, Гофмана фон Гофмансвальдау.
Проповедь в эпоху барокко насыщена до краев всяческим ученым материалом, а вместе с тем этот жанр поворачивается иной раз такими сторонами, которые совершенно неожиданны для читателя XX века. Среди таких сторон — живость и жизненность содержания, яркость фантазии, близость к народному мировосприятию. Своей вершины эта австрийская традиция проповеди достигает в творчестве Авраама от святой Клары (1644–1709). Собственно говоря, художественный уровень этого писателя таков, что он давно должен был войти в число наиболее известных сатириков мировой литературы, таких, как Рабле или Свифт. Если этого не произошло до сих пор, то главная причина этого состоит во всегдашних религиозных (конфессиональных) расхождениях в культуре Западной Европы, при которых отчетливо выраженная католическая направленность творчества Авраама, его нередко резкий, грубый, нарочито крикливый полемический тон служили и служат препятствием в распространении его произведений. К счастью, такие разногласия не могут помешать ценить его по достоинству нам. Здесь, однако, вступает в силу иная трудность — сочинения Авраама почти невозможно перевести на другие языкам вследствие его теснейшей связи с материей, стихией языка, в которую он погружался бесстрашно, дерзко, вследствие его неистощимых языковых выдумок, каламбуров, непрекращающейся игры слов. Авраам (в миру — Ульрих Мегерле) родился в Месскирхе (Баден), учился в Инголынтадте, в гимназии иезуитов, затем в школе бенедиктинцев в Зальцбурге, а в 1662 году вступил в орден августинцев. С того времени вся деятельность Авраама была связана с Веной (отчасти с Грацем). Авраам был автором огромного числа произведений, в жанровом отношении тесно связанных с проповедью, с принятыми в проповедях способами изложения материала и доказательства. Наиболее пространные сочинения Авраама — разросшиеся циклы проповедей; такова четырехчастная книга «Иуда — архиплут» (1686–1695), в которой Авраам излагает и комментирует историю евангельского предателя. При этом недостаток фактов, деталей никогда не затрудняет Авраама: на помощь ему приходят ассоциации, поток которых всегда безбрежен, и могучая сила воображения. Все, о чем бы ни рассказывал Авраам, сейчас же становится у него наглядным представлением, за скупыми строками священного текста он всегда видит совершенно конкретную ситуацию, она разворачивается для него в быту, и потому ему нетрудно назвать десятки подробностей, которыми обставлено любое событие. Такая способность переносить событие в сугубо реальную действительность, видеть ее в деталях, а также психологически проникать в душевный мир своих персонажей безусловно роднит Авраама с самыми выдающимися реалистами XIX века. Но только условия его деятельности — совсем иные: Авраам мыслит отдельными ситуациями, самую основу которых заимствует из Писания или легенд, эти ситуации он истолковывает согласно правилам, а в силу природного дара еще и ярко живописует, — но он никогда не пользуется своим воображением для того, чтобы строить сюжет, развивать действие; он, как проповедник, всегда связан заданным «текстом», строит по готовой канве, а психологически связан уровнем развития личности в своих условиях. Такая личность не прочь пошалить, она своевольничает, но, собственно, идет не в глубь, а в ширь — она шалит на широких просторах мира, переодевается в разные обличья. Перед читателем Авраама проходят целые шеренги масок, даже дьяволы, каких только ни напридумывал Авраам, проходят перед читателем (или слушателем) чередой, а именно расположенные в алфавитном порядке, согласно наименованию своих функций. Игровой характер таких перечней очевиден. Старинные композиционные типы по душе Аврааму: таковы шествия, маскарады, пляски смерти. После страшной чумы 1679 года Авраам создает свою «пляску смерти» — «Заметь-ка, Вена» (1680). Можно сказать, что все человечество проходит перед нами в «Чудесном сновидении о большом гнезде дураков» (1703), маленькой книжечке, в которой появляется 11 разновидностей «дурня»: простоватый, влюбленный, жадный, гневливый, пропойный, ленивый, лживый, боязливый, тщеславный, грубый, ревнивый, — чтобы уступить место двенадцатому, единственно истинному «глупцу достохвальному», человеку, который чувствует себя «безумным ради Христа» и безумие которого — мудрость, состоящая в отказе от всего того, что почитает мудростью мир, и в смирении.