Избранное: Величие и нищета метафизики
Шрифт:
Итак, художник и благоразумный человек не ладят друг с другом. Напротив, созерцатель и художник друг другу благоволят, так как оба, благодаря своему духовному габитусу, причастны высшей сфере. У них также общие враги. Созерцатель, чей предмет — определяющая все causa altissima [170*] , знает цену и место искусства и понимает художника. Художник не в состоянии оценить всю значительность созерцателя, но догадывается о ней. Если он действительно любит прекрасное и если душа его не закоснела в пороке, он, как и созерцатель, почувствует любовь и красоту.
Кроме того, оставаясь в сфере своего искусства, он невольно тянется за его пределы; как растение, не обладающее сознанием, поворачивает стебель к солнцу, так художник, даже живущий в самой низменной среде, тяготеет к предвечной красоте, радость которой вкушают святые в сияющем мире, недостижимом для искусства и разума. «Ни живопись, ни скульптура, — говорил Микеланджело в старости, — не прельстят более душу, обратившуюся к той Божественной Любви, которая, раскинув руки на Кресте, принимает нас в свои объятия».
Погладите на св. Екатерину, эту apis argumentosa [171*] , советницу папы и князей Церкви, — как она увлекала за собою в рай окружавших ее художников и поэтов. Благоразумные превыше всякого благоразумия, судящие обо всем с мудростью, «которая есть прообраз всех добродетелей разума» и которой служит, «как привратник в королевском дворце» [676] , само благоразумие, святые свободны, как Дух Божий. Мудрецу, как Богу, небезразлично любое проявление жизни.
[676]
Sum. theol., I–II, q. 66, a. 5.
Он, никого не презирая..
Не осмеёт забот мирских,
Он, вышний светоч созерцая,
Познает вкус трудов людских [172*]
Таким образом, одна лишь мудрость, с ее божественным взглядом, равно превосходящим деятельность и творчество, способна примирить искусство и благоразумие.
Адам согрешил, ибо отступил от созерцания, и с тех пор человек утратил цельность.
Главная причина всяческих неустройств христианской цивилизации в том, что она отвернулась от мудрости и созерцания и обратилась от Бога к низшим материям [677] . В частности, в этом причина кощунственного разрыва искусства и благоразумия, который происходит, когда у христиан не хватает сил вместить всю полноту ниспосланных им даров. Вот почему в эпоху итальянского Возрождения, когда воцарился культ гуманистической Virtù [173*] , благоразумие было принесено в жертву искусству, а в XIX в., когда кумиром трезвомыслящего общества стала порядочность, искусство было принесено в жертву благоразумию.
[677]
См. замечания ученого богослова о. Аринтеро (Arintero) в трактате «Cuestiones misticas». Salamanca, 1916. См. также, и в особенности, труд о. Гарригу-Лагранжа «Христианское совершенство и созерцание» (R.P. Garrigou-Lagrange. Perfection chrétienne et contemplation. Paris, éd. du Cerf).
Ответ Жану Кокто
Перевод выполнен Н.Л. Трауберг по: J. Maritain. Réponse à Jean Cocteau.
– J. Maritain. Oeuvres (1912–1939). Paris, Desclée De Brouwer, 1975, p. 363–392. Примечания Ж. Маритена (р. 392–400) переведены В.П. Гайдамака.
«Письмо Жаку Маритену» Ж. Кокто и «Ответ Жану Кокто», написанный Ж. Маритеном, были опубликованы одновременно двумя брошюрками в издательстве Стока (1926).
Кокто и Маритен знали друг друга через знакомых, а встретились в июле 1924 г. Меньше чем через год Кокто случайно познакомился в Медоне, у друзей, с о. Шарлем (Анрионом), был поражен его личностью и через три дня ему исповедался. Впоследствии Кокто говорил, что «всегда был католиком».
В «Ответе Жану Кокто» Маритен, если перефразировать его слова из другой работы, пишет о двух предметах: некой преходящей ситуации «во времени» и некой «духовной ситуации», которая непреходяща, хотя и принимает самые разные, даже антиномичные исторические формы. Первая — это встреча томизма, «вечной философии», давно отчужденной от мирской культуры, по меньшей мере с одной из разновидностей современной поэзии. Вторая — это живое соработничество поэзии как творческой силы с философской, богословской, мистической мудростью.
Дорогой Жан!
Я слишком хорошо себя знаю, а потому в облике, который Вы являете мне, вижу лишь образ Вашего сердца. Дружба оправдывает Вас.
Кто я такой? Обратившийся. Человек, которого Бог вывернул, как перчатку. Все швы — наружу, поверхность — внутри, она ни на что не годится. Такому существу не до уважения к себе, его так и тянет просить у других прощения за то, что оно вообще живет на свете. Их шкуры и панцири поражают его. Кто-кто, а Вы это поймете, хотя Вам, в отличие от меня, не пришлось оставлять ересь ради веры, Вы просто вернулись на свою скамью в храме, Ваш ангел-хранитель сторожил ее и каждое утро подавал записочку с Вашим именем.
Ангелы всегда берегли Вас. Вы говорите о них во всех Ваших книгах, они оставляли лазурные следы на всем, к чему Вы прикасались, вы видели их в отблесках окон; в восприимчивом зеркале уподоблений, загадок, образов и головоломок, да что там — в стихах Вы обретали их понемногу, догадываясь, как огромны они, как сильны, как нежны, как прекрасны и опасны. Ведь, честно говоря, это их Вы ловили в силки, и сам птицелов оказывался в их тенетах.
Заполнили они и мою философию. Она обратилась к ним, ибо ее вели Ангельский Учитель с Хуаном де Санто-Томасом (вот еще один Жан, которого я люблю), и мир обособленных форм открывал ей духовный свет, прекраснейший, нежели свет ясного дня. Она уразумела, что только образ чистых духов позволит метафизике понять сокровенную тайну разума. Она неустанно восхищалась той особой, ангельской природой, где каждый индивидуум — неповторимый, отдельный вид существ, а существа эти прозревают во всяком творенье замысел Творца. Они выбирают любимых раз навсегда и всей своей сутью уходят в это неустранимое действо. Вот она, логика нашей встречи. Ангелы, хранившие нас, издавна глядели друг на друга, и не им принадлежали их замыслы. Жан, они видят лик Отца, они видели, как пал Люцифер, они поклонялись Христу на Голгофе, глядели на увенчание Девы. Можете Вы представить себе их молитву? Мы для них — два темных пятнышка в пламени, которые возлюбил Господь. Мы — двое детей. Вы сами так сказали, дорогой мой Кокто.
…Я знал Вас, когда Вы еще не знали моего имени. Я внимал Вам с прилежным любопытством, Вы были для меня вроде джинна, подстерегающего игры фей — и чистые, и нечистые, хотя сам он пресыщен печалью и не годен для этого мира. Я удивлялся тому, сколько Вам нужно скафандров. В «Мысе Доброй Надежды» [1*] скафандр становился самолетом, и дерзновение тайны радовало меня. Я восхищался пьесой о новобрачных на Эйфелевой башне [2*] , переносящей на сцену ту свободу фантазии, которая некогда создала вечные волшебные сказки.
[1*]
«Мыс Доброй Надежды» — поэма Ж. Кокто (1919).
[2*]
«Свадьба на Эйфелевой башне» — пьеса Ж. Кокто (1923).
Когда Орик [3*] читал нам «Мыс», мы жили у гостеприимнейшего из священников, при старой сельской церкви, в пресвитерии, среди чудом дарованных вещей. Я работал у постели жены, которая болела больше года и каждую ночь видела во сне цветочный потоп. В этом зеленом краю мы написали с ней «Искусство и схоластику». Когда работа близилась к концу, появился (как всегда — внезапно) тот, кто через много лет стал отцом Шарлем. В кармане у него был «Петух и Арлекин» [4*] ; он купил его случайно, для меня, в Париже.
[3*]
Жорж Орик (Auric) (1899–1983) — французский композитор, член Шестерки, находившийся под влиянием Сати и Стравинского. Написал музыку ко всем фильмам Кокто.
[4*]
«Петух и Арлекин» — эссе Кокто об искусстве, посвященное главным образом музыке (1918).
Эстетика Ваша легко пришлась к теории схоластики и искусства. С прозорливостью, восхитившей меня, Вы предписали поэзии (спрятанной под музыкой) великие-правила очищения и отдачи, которым подвластно все духовное, от творческого труда до стяжания вечной жизни, и чье высочайшее, уже запредельное подобие мы находим в аскезе и созерцании. Вы стремились к поэзии в самом чистом ее виде, к духу легчайшей красоты, к чистой легкости духа. Обету своему Вы не изменяли, Вы отдавали то, чем владели, поминутно рисковали всем, непрестанно отрешались от себя, так истончая весомую материю тела, что вас обвиняли в бесплотности. Не случайно поступились Вы античными прелестями чуть располневшей Музы ради крепости Духа, воссиявшего там, где восходит солнце. Тогда случай и чудо вели Вас и помогали в битве, которая много выше битв искусства и поэзии, в битве, которая проиграна заранее, если мы не облечемся в доспехи Христа. Смерть угрожала Вам отовсюду, запечатлевая уста тех, кто имел неосторожность полюбить Вас. Не надо было вещих даров, чтобы угадать ту битву со смертью, о которой Вы сказали теперь, когда смерть побеждена. Я ощущал, как трагичны Ваша борьба и Ваша жизнь. Когда Вы взлетали на трапеции, пускали шутихи, затевали потасовки — там, в глубине арены, сверкали клыки настоящих, диких зверей. Вы жонглировали ножами на такой высоте, так открыто, что беда была неизбежна, и я видел, что сердце Ваше разверсто отчаянием — или Божией благодатью. Мы с притворной небрежностью посылали друг другу книги. Радиге дал мне «Беса в крови» [5*] . Вы сами надписали мне экземпляр «Бала» [6*] .
[5*]
Ремон Радиге (Radiguet) (1903–1923) — французский писатель, в своих психологических романах старался придерживаться классических образцов. «Бес в крови» — роман Радиге (1923).
[6*]
Имеется в виду роман Радиге «Бал графа д'Оржель» (1924).
В горячечном бреду Радиге сказал Вам: «Через три дня меня расстреляют солдаты Господни». На третий день он умер.
Через несколько месяцев Орик повел Вас к своим медонским знакомым. Да, смерть душила Вас, Меркуцио, — и я понял, что живется Вам нелегко; и еще я понял, как верно, что главный Ваш дар — искренность. Я восхищался тем, что Вы явственно знаете принципы, которыми руководствуетесь.
Потом мы писали друг другу. Из Вильфранша, в августе 1924 г., Вы говорили мне: «Первому в наших кружках мне захотелось "снова увидеть светлое". Сначала я поделился своей мыслью в музыкальной среде, и, как Вы знаете, кое-что получилось. "Тома" [7*] вышел у меня светлым, но только за счет засорения легких никотином. Из всех я выбрал Радиге, чтобы он стал моим шедевром. Вообразите мое одиночество после его смерти. Я как сумасшедший на стекольном заводе, где все разнесено вдребезги. Я пытаюсь здесь жить. Получается плохо. Орик помогает мне; но что он может? Я живу в страшном сне, в каком-то ином мире, куда не проникает дружба.
[7*]
Роман «Самозванец Тома» был написан Ж. Кокто в 1922 г. и опубликован в 1923 г.