Избранное. Компиляция. Книги 1-11
Шрифт:
Святой произнес первую молитву; настал черед сутаны. Брат Меркурий стремительно преклонил колени; его руки запорхали по пуговицам, разгладили тяжелый шелк, струившийся вокруг ног патриарха; зоркие глаза отметили беспомощное подергивание патриаршей длани, когда он ненароком коснулся правой голени. Ага, стало хуже! Это нужно запомнить.
Еще одна молитва, надели скуфью; еще – капюшон; еще – стихарь; затем, все так же, с молитвами – туника, пояс, два узорных рукава, левый и правый, покрывших простые рукава стихаря. Каждый из этих предметов был так богато расшит золотом и драгоценными камнями, что патриарх все менее походил на человека и все более – на фрагмент античной мозаики. Под их весом он дрожал все сильнее.
– Скоро, святейший, уже скоро, – пробормотал брат Меркурий и снова упал на колени, чтобы расправить подол нижних одеяний, когда огромная верхняя риза со своей арматурой жестких планок путем хитроумного маневра окружила хрупкие плечи святого.
– Брат! – упреждающе прошелестел старший иподиакон, и Меркурий смиренно самоустранился с видом одновременно скромным, услужливым и полным раскаяния: как глупо с его стороны было забыть, что это обязанность брата Игнатия! Его крошечный деймон-тушканчик тоже вежливо убрался с дороги.
– Брат… брат… юный брат, – молвил святой старец, – будь так добр, подкрути лампы в коридоре, что ведет в Палату совета. Я там уже дважды едва не споткнулся.
– Конечно, ваше святейшество, – брат Меркурий низко поклонился, чтобы скрыть разочарование. Теперь остальные двое получат возможность поддерживать святого при входе в зал.
Молодой иподиакон выскользнул из ризницы и едва не налетел на евнуха, ждавшего в коридоре, а может, стоявшего просто так. Что он тут забыл? И эта его физиономия – не то луна, не то ком сырого теста! Брат Меркурий одарил его на ходу быстрой и скромной улыбкой и принялся поправлять фитили в лампах, которые в поправке совершенно не нуждались. Те, что ближе к Палате совета, располагались чуть выше прочих; брат Меркурий, конечно, справился и с ними, но куда медленнее и так неуклюже, что через дверь до него вполне могли донестись какие-то обрывки беседы.
Впрочем, все эти епископы, архиепископы и прочие архимандриты очень хитры! Две тысячи лет закулисного правления миром не так-то легко перемудрить даже миловидному юному иподиакону с обезоруживающей улыбкой. За сиятельной дверью, перед которой так изворотливо прохлаждался брат Меркурий, трое прелатов из Сирии горячо обсуждали изюм. Прочие члены синода – все сто сорок семь, – распределившись по всей палате, вели столь же бессмысленные и светские разговоры. Ни о каких делах не может быть и речи, пока колокол-опустошитель не возвестит, что всех, кроме них, выпроводили из дворца.
Заслышав, как открываются двери ризницы, брат Меркурий оставил в покое лампу, с которой возился, поспешно разгладил свои скромные одежды по стройным бокам и отступил в сторону, готовый в любой миг кинуться вперед и распахнуть двери в Палату перед святым патриархом.
– Назад, дурень, назад! – раздался хорошо знакомый шепот.
Архидиакон Фаларион первым выступил из ризницы. Он следил за ритуальным протоколом, и обязанность отверзания дверей лежала целиком и полностью на нем. Брат Меркурий поклонился и на цыпочках проследовал назад по коридору, почти распластавшись по стене и двигаясь скорее боком, чем анфас. Именно по этой причине – а еще по той, что он как раз успел одолеть половину расстояния – юному брату открылся наилучший вид на все, что произошло дальше.
Во-первых, гусыня-деймон у дверей ризницы вдруг закричала громко и отчаянно, это был вопль ужаса и опасности.
Калумджян обернулся посмотреть, что ее так встревожило, и в следующее мгновение сабля срубила ему голову с плеч. Голова ударилась и с тяжелым стуком покатилась по полу, а очень долгое мгновение спустя за ней последовало и тело, извергая фонтаны крови. Деймон к тому времени уже исчез.
Архидиакон Фаларион кинулся навстречу толкающимся фигурам, текущим из ризницы, и тут же был повержен наземь. Патриарх, влекомый двумя иподиаконами, оказался слишком неповоротлив, чтобы посмотреть, и слишком ошеломлен, чтобы хоть что-то сказать, а сами его служители, разрываясь между паническим ужасом и стремлением защитить старика, не успели двинуться с места и простились с жизнью, испуганно глядя через плечо. Они упали в разные стороны, словно половинки отливочной формы для бронзового изваяния: жесткие мертвые скорлупки, нужные лишь затем, чтобы заключать в себе произведение искусства, впервые явившееся на свет.
Это произведение искусства – сам патриарх – возвышалось теперь, блистая, посреди коридора, поддерживаемое спрятанной в ризе арматурой. На лице его застыло выражение – брат Меркурий очень ясно видел его в свете ламп, – подобающее тому, кто только что решил глубокий и сложный вопрос… возможно даже, узнал тайну Воплощения. Но, в отличие от евнуха и иподиаконов, святому не повезло умереть от первого же обрушившегося на него удара. Нападавшие – их было трое, – кололи, рубили и резали неподатливую, наполовину деревянную фигуру, пока патриарший деймон взлетал, падал, бился о стены, кувыркался по полу, а в воздухе искрились капли жидкой музыки.
Святой Симеон меж тем медленно помавал руками, словно барахтающийся на спине жук, хотя одна из них уже успела лишиться кисти. Но вот соловьиная песнь смолкла, и старец обмяк в своих торжественных ризах, неспособный даже упасть.
Брат Меркурий видел, как убийцы в белых одеждах, а теперь окрашенных в более яркий цвет, чем мгновение назад, опрокинули патриарха навзничь, чтобы убедиться, что тот действительно мертв. Он видел, как они озирались по сторонам и назад – туда, откуда уже слышались крики гнева и ярости, топот бегущих ног, бряцанье копий. Он видел, как их ястребиные лица обратились к нему, и познал ужасающую красоту их взгляда. Он почти лишился чувств, осознав, что они бегут к нему, и последней его мыслью была дверь… дверь…
Которая открывалась сюда, в коридор, и если распластаться по ней и ждать, пока тебя убьют, это задержит душегубов достаточно, чтобы прибыла дворцовая стража. Все это брат Меркурий понял в долю секунды – как и то, что такое поведение ему не свойственно. А свойственно ему, напротив, быть приятным и милым и делать всем легко и удобно, ибо таким сотворил его Бог, и менять это уже не след…
А потому не успели убийцы одолеть и половину коридора, как брат Меркурий ухватился за ручку и распахнул огромные двери настежь. Перепуганные прелаты внутри, заслышав крики и звуки сражения из коридора, уже сгрудились, как овцы, посреди Палаты совета, словно нарочно для того, чтобы ассасины набросились на них всей своей мощью и положили десяток или больше душ, пока стража добежит и нападет на них.
На тело поверженного патриарха брат Меркурий смотреть не хотел. Но знал, что будет хорошо, если его найдут молящимся рядом. И под звуки криков, смерти, грохота, стука, царапанья, свиста и воя из Палаты совета, обрушившихся ему в уши, он осторожно прокрался назад, к простертой золотой колонне с тем, что осталось от патриарха внутри, преклонил колени, позаботившись сначала как следует обляпать себя кровью, и наконец позволил слезам свободно струиться по его бледным щекам.
Было бы неправильно утверждать, что брату Меркурию уже виделись иконы, которые когда-нибудь запечатлеют мученичество святого Симеона Пападакиса, непременным, а возможно, и ключевым элементом которых будет образ юного, пламенеющего верой иподиакона, обагренного кровью убиенного праведника, с большими красивыми глазами, поднятыми к небу в горячей молитве.
Ну, то есть они ему определенно виделись, но не на первом плане, нет. Больше всего его занимал животрепещущий вопрос преемственности… долгие недели политических интриг… возможно, повышение – теперь-то, когда остальные два иподиакона ванной палаты освободили свои места. И еще его до сих пор пьянили прекрасные глаза убийц, бегущих к нему по коридору. Никогда за всю свою короткую жизнь он не видел ничего столь волнующего.
Тем временем в главном нефе огромного собора, куда не долетали звуки резни, сотни, тысячи людей – и Лира в том числе – собрались под исполинским простором купола, ожидая, когда начнется торжественная литургия. Хор низких мужских голосов тянул гимн, самой своей протяженностью и неспешностью рождавший устойчивое ощущение вечности.