ЖАНРЫ

Избранное. Том 2. Художественные очерки и заметки
Шрифт:

Поэтов на белом свете куда меньше, чем муравьиных куч в лесу, хотя поэты любят более всего мурашково копошиться в людских душах, впрочем, предпочитая чаще всего иным свою, неизбывную. Александр Максаев свою душу не дюже булгачил: душой, судьбой, праздником и напастью его стихов где-то с шестнадцати лет, с первой публикации и до смертного часа была Донщина, нижний Хопер, кумылженские взгорочки и перелески, станица Букановская, в которой в свое время только чудом не поселился сам Шолохов. Зато Максаев возвращался в нее бесперебойно.

Сейчас многих российских поэтов развели поштучно по региональным пропискам: есть вологодские поэты, есть уральские, астраханские, саратовские, даже петербургские, в Москве, правда, поэты собрались с бору по сосенке, они просто – столичные. Но я нигде не встречал определения иртышский, ангарский, печорский, днепровский поэт. А вот Александр Максаев никогда не считался волгоградским поэтом, хотя наша область была для него родной и в Волгограде он прожил не один десяток лет, являл он из себя донского поэта чистейшей воды и прозрачного слова.

И когда ныне российская поэзия изватлалась до бровей в шутовской иронии и надсмехательстве или кликушествует, грозя мором и гладом заблудшим православным душам, или, пуще того, с иосифобродской надменностью взирает на метания и умопомешательство уже как бы и не своего народа, нечаянно забрести в максаевский стих – все равно что попасть в цветущий одичавший сад, где в конопатый вишенник прокрался растопыристый дубок, а с пышнотелой вдовицей-дулей соседствует горемычная крушина.

Томит печалью поздний палисадИ желтый лист, летящий на ограду.А белым цветом яблоневый садВселяет в душу нежность и отраду.И безысходна вьюжная тоска,А первый снег – как вспененное устье.Земля и небо, ветер и рекаВсегда полны то радости, то грусти…

У Александра Максаева в его лексиконе никогда не встречалось худых и дырявых слов, да и щегольские попадались нечасто. Он был плоть от плоти дитя донской земли, прекрасно знал казачьи говоры, протяжные – через весь Дон – заунывные песни, байки с колодочных посиделок, степную живность, рыбную сутолочность, сам немного рыбалил и охотничал, но в основном – ради стихов. И стихи писал с необъяснимой, почти языческой вкусностью, опять же с победительной статью, на широком половодном дыхании. Любимым его стихотворением значилось в памяти размашисто-крылатое «Стрепета»:

По-над Доном, в душной сухмени бурьяна,Исступленно бьются в полдень стрепета.Что не сбросишь платье белое, Татьяна,Иль боишься, что не слетнилась вода?..А поодаль, в застоялой чаще луга,Долго будет биться стрепет, солнцу рад,До поры, пока не выведет подругаПучеглазых, неуклюжих стрепетят.Он то смолкнет, то короткими крыламиЗатрепещет, подавая голос свой,На лугу, что пахнет медом и цветамиИ, тучнея, тяжелеет под травой…

Я получаю море удовольствия, просто цитируя максаевские стихи. Вдобавок знаю, что сам Александр Васильевич в горделивых мечтах казался себе вольным стрепетом, парящим над житейской суетой и бестолочью, поднебесным клекотом призывающим к полету белокрылую подругу. И многие знакомцы по литературной стезе верили в его стрепетиное начало: завораживали максаевская открытость, простодушие и потаенное буйство души. Наш мудрый с ехидцей писатель Борис Екимов именно Максаеву написал единственное в жизни рифмованное поздравление:

В Союзе есть я главный стрепет!На всех врагов навел я трепет,И даже Женю КулькинаЯ насадил однажды на…Теперь пускай он говорит,Что у него радикулит!

Максаев хвастался этой эпиграммой. Врагов у него в нашем Союзе писателей не водилось, случилась, правда, одна грязноватая потасовка с местным чересчур амбициозным литератором; зла он ни на кого не держал, ему стрепетиная вольность бестрепетно прощалась. Ибо стрепет он был прирученный, огорожавленный, с перевязанными бантиком крыльями. Двадцать лет близко общаясь с ним, я ни разу не видывал его в крестьянской обстановке. Как, впрочем, и он меня. А поездки в Букановскую Александр свято берег для себя одного…

Максаев в Волгоградской писательской организации пребывал чем-то вроде отдушины, а вернее – проруби на поле борьбы авторитетов, талантов и распределителей благ, причем борьбы подледной. Сам он никогда не претендовал на членство в бюро или ревкомиссии, не говоря уже о вожделенном посте ответственного секретаря. Но с ним считались, с его непосредственностью мирились, и в каждой распределительно-выборной кампании старались заручиться его голосом. Посредством обильной выпивки, на которую падок любой всамделишный казак, да еще с поэтическим уклоном. Александр Васильевич благодушно принимал застольные дары, но обыкновенно к решающему собранию пребывал в такой нирване, что блистательно отсутствовал, к негодованию противоборствующих сторон. Потом он появлялся, тут же поздравлял и заодно материл победителей на всякий случай и, донельзя довольный, приглашал очередную компанию в свою холостяцкую квартирку.

Мы любили собираться у него малым казачьим кругом: сам хозяин, пронзительно-соловьиный прозаик Иван Данилов и я, грешный. Калякали, подталдыкивали друг дружку, закусывали знаменитым максаевским рассольником, который гондобил он из чего бог послал, а все равно получалось сытнейшее и острейшее донское хлебово. Нередко эти посиделки кончались сватовством: мы везли Александра Васильевича к какой-нибудь учительствующей вдовушке, он перед ней распускал стрепетиные перья, говаривал важно, мол, денежки у него водятся и дитя невестино он ни в чем не обделит и не обидит. А когда мы с Даниловым потихоньку убирались восвояси, не мешая чулюкать довольной парочке, Максаев неожиданно настигал нас на ближайшей остановке с истошным воплем: «На кого вы меня спокинули!».

Боязливая тяга к семейному существованию преследовала его все последние годы. По личным подсчетам, с первой и, увы, единственной женой он в общей сложности прожил два десятка дней и восемнадцать лет платил алименты, сроду не числясь ни в каком штате. На что, скажите, стрепету трудовая книжка? Вот почему, несмотря на всю его земляность и казачью хватку, большинство максаевских знакомств и влюбленностей носило отвлеченно-небесный характер. Ну не мог он врать и сорить чувствами. Помню, как-то приходит ко мне грустный, только что бросивший курить и заводит свою вечную шарманку:

– Как же мне всежки поджениться, Степаныч?

Я ему ответствую, что нет ничего проще: газеты пестрят знакомственными объявлениями, выбирай не ленись – хошь молоденьку, хошь степеннее. Выбрали мы по уму сорокалетнюю блондинку с высшим образованием, созвонились, представились, повязали на его журавлиную шею листопадный галстук, и отправился наутро мой блаженный Александр Васильевич на знаковую скамейку над набережной. На блондинку он, по его словам, произвел неизгладимое впечатление! Особенно когда продекламировал свое дурнопьяное:

Поделиться с друзьями: