Избранное
Шрифт:
Нюрнбергский приговор известен всем, но мало кто знает, как дожидались его исполнения осужденные. Две бесконечные недели между приговором и казнью прошли в нервных припадках, глотании пилюль, лихорадочном писании писем, адресованных Трумэну, Эттли, Монтгомери, и в беспорядочном чтении книг из тюремной библиотеки. Геринг перелистывал "Эффи-Брист" Теодора Фонтане, Риббентроп читал Густава Фрейтага, Зейсс-Инкварт - "Разговоры с Гёте" Эккермана. Иногда к осужденным заглядывал судебный психолог Жильбер. В его дневнике содержатся любопытные свидетельства. Никто из преступников не рассуждал о "высоких материях", не пытался как-то осмыслить свой жизненный путь, судьбу государства, в котором они хозяйничали. Беседы с Жильбером, с тюремным персоналом, с охраной сводились в основном к бытовым мелочам - что подадут сегодня на завтрак, какая погода? Некоторые робко спрашивали когда?
Двенадцать лет подряд обманутому народу внушали, что именно в этих людях воплощены могущество, мужество, государственный ум, душевная стойкость, а они уходили из жизни уныло, слинявшие, раздавленные. На суде, в последнем слове, они исчерпали весь запас скудных и шаблонных мыслей, подсказанных адвокатами, и у них не оставалось ничего, кроме страха.
Это тоже была попытка к бегству, теперь уже к бегству от необходимости проявить известную выдержку, достоинство, соблюсти хотя бы приличие.
На виселицу их волокли под руки, они плелись с закрытыми глазами, опустив головы, корчась от приступов рвоты...
СЮЖЕТ ДЛЯ РОМАНА
Его допросили в Берлине, на Принц-Альбрехтштрассе, втолкнули в машину, повезли... Он был моим школьным другом...
Я хотел представить себе, что он чувствовал, и спустя восемнадцать лет поехал по тому же маршруту. Шофер - веселый малый - включил радио: сперва был джаз, а потом хор берлинских школьников исполнил песенку из оперетты "Москва - Черемушки".
Был теплый февраль, воскресенье, люди без пальто высыпали на улицу. Пестро, весело. Берлин по воскресеньям - улей. Кто сказал, что немцы домоседы? Отдыхают добросовестно, тщательно, направляются семьями к свекру, к снохе, к тетушкам.
Он тогда ничего этого не замечал. Берлин был тогда другой, да и воскресенье было не такое, как это. Просто видел: идут люди, солдаты, раненые, какая-то женщина с мальчишкой прошла - город большой, чужой, с заграничными вывесками, как в кино, и он здесь почему-то...
Ехали, ехали, а город все продолжался: сперва казенно-торжественный (центр), затем - заводской, кирпичный, наконец среди буроватой зелени начался пригород, край кладбищ. Кладбищ было множество, у них тоже были свои окраины - мастерские по изготовлению памятников, солидные предприятия, которые выставляли напоказ гранитные, бронзовые, мраморные образцы, и захудалые конторы с деревянными крестами в витринах.
На одном из кладбищ он увидел похороны и с удивлением подумал о том, что люди еще остаются людьми: не утратили способности оплакивать умерших, переживать горе, кому-то сочувствовать. После Принц-Альбрехтштрассе можно было в этом усомниться...
Кладбищами заканчивался Берлин - дальше шли ветлы, липы, поля, скучные, однообразные городишки с воткнутыми в них кирхами - Шидлов, Глинеке, Нейстрелиц.
Время было послеобеденное - часа четыре. Я ехал по тому же шоссе, похожему на аллею, по которому везли когда-то его. Поднимался с земли пар, обволакивал местность, где-то угадывалось полотно железной дороги.
Въехали в деревню: аккуратные, дачного типа коттеджи, девушка с велосипедом. Рекламы тех лет: "Перзиль остается перзилем!" (мыльный порошок), "Читайте "Берлинер анцейгер!"; при въезде объявление: "Куриная чума! Вход собакам закрыт", И опять - поле.
Шофер обернулся ко мне, сказал:
– Я был в России... В сущности, земля повсюду похожа. Не правда ли?
Вскоре показался Ораниенбург: одноэтажные каменные дома, маленькая кирха, казарма, большая кирха, что-то вроде дворца с флагом (наверно, ратуша), аптека, "Свино- и скотобойня", "Отто Бике, галантерея". Интересно, было ли это при нем?
В Ораниенбурге на улицах тоже царило воскресное оживление. Мы спросили, как попасть в Заксенхаузен, и прохожий - старик в картузе с наушниками стал подробно объяснять нам дорогу.
Мы учились в одном классе, в Москве, и, когда нам исполнилось по восемнадцать лет, нас призвали в тридцать девятом году в армию. Служба почетный, священный долг, мы знали, что будет служба и, наверно, будет война, пели на демонстрациях: "Будь сегодня к походу готов!", но 1 сентября 1939 года речи депутатов на сессии Верховного Совета были для нас неожиданностью: неужели теперь именно?
Весной мы закончили школу, все лето готовились к приемным экзаменам в институты - он в геологоразведочный, я - в ИФЛИ, сдали, и вот военкомат, комиссия: берут с первого курса.
Райвоенком, техник-интендант с венгерской фамилией (кажется, Белаш), поздравляет:
– Вы удостоены быть призванным в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию...
Сентябрь. Москва пахнет арбузами, позднее бабье лето. В Европе - война, в газетах пишут о Чемберлене, о Гитлере. 17-го начался поход в Западную Украину, в Западную Белоруссию, только и слышишь по радио: Львов, Белосток, Брест, Гродно...
Неожиданно мы чувствуем себя участниками событий, впервые наша жизнь начинает зависеть от того, что происходит не дома, не в школьном классе, а в мире...
Дома:
– Война не за горами...
– Но у нас пакт!
– А! Можно ли им верить?
– Успокойся, не на войну же их берут, послужат, окрепнут, через два года, как миленькие, снова возьмутся за учебники...
Сентябрь, 27-е, мы на пересыльном пункте, где армейский борщ, где бани и объявление на стене: "Получение мочал". Кто-то острит:
Получение мочал
Есть начало всех начал.
– Ста-ановись!
Перекличка. Восьмым называют меня, а его имени нет в списке. В чем дело? Старшина, который выкликал фамилии, наставительно объяснил:
– Когда нужно будет - вызовут. Нервничать в армии не положено...
– По вагонам!
– Как же так? Мы ведь вместе...
Его назначили в другую часть, "в другую сторону". Два года мы с ним переписывались, а на третий - в войну - письма стали приходить от его матери: пропал без вести. Что с ним, где он?
Письма от его матери все реже, все безнадежнее. И кончились письма совсем.
А потом, уже после войны, в Москве сорок шестого года, рассказывали мне о каком-то студенте МИИТа, который был с ним в одной части и вместе в плену, и они с этим студентом будто бы вместе бежали, попались гестапо, и что однажды студент мельком увидел его на плацу, в концентрационном лагере Заксенхаузен...