Избранное
Шрифт:
— А зачем они вам?
— Как зачем? Мы черт-те что открыли, школы ученичества, техникумы, рабфаки. А учиться некому. Поселку всего два года, народ пришлый. Откуда возьмешь? И вот — явились! Очень интересно. Я каждый день в лаборатории торчал.
«Штучный товар. План», — злобно подумал Неворожин.
— Как же их испытывали?
— На склонность к профессии. Скажем, кто во сколько времени может машину собрать, такую, довольно сложную. И интересно, как характер сказывается. Один возьмет и вертит, вертит. Пальцы длинные, слабые — только страницы листать. Другой — раз и два! Пожалуйста! Потом быстроту реакции испытывали. В общем, брат говорит, что очень способные ребята. Правда, у большинства обнаружилась склонность к искусству…
— Ну да?
— Честное слово. Но это, оказывается, очень хорошо. Высокая проба!..
«Высокая проба… — с иронией подумал Неворожин. — Дайте срок, мы вам покажем „высокую пробу“».
Он больше не слушал. Но разговор становился все громче, все оживленнее. Тогда он встал, чтобы закрыть дверь, и увидел, что в коридоре у окна стоит Трубачевский.
Ночь была такая, что и это могло показаться бредом. Он взглянул еще раз: Трубачевский, исхудавший, но веселый, с хохолком на затылке, с полотенцем через плечо, стоял перед ним, разговаривал и смеялся.
— Куда он едет? — Неворожин не заметил, что сказал это вслух. — Зачем? Почему в одном вагоне? — Во рту было сухо. Он откашлялся и проглотил слюну. — А если он знает?
Он стал торопливо складывать плед и тут только опомнился, заметив, что сосед рассматривает его поверх очков внимательно и спокойно. Он бросил плед, закурил.
— Решил перейти в другой вагон, — криво улыбаясь, объяснил он, — нашел попутчиков. А то в Харькове, пожалуй, насядут.
Непонятно было, куда насядут, купе двухместное, но сосед неопределенно качнул головой и сказал:
— Да, пожалуй.
— Вообще тряский вагон. Я всю ночь не спал. Чуть задремлешь — тарахтит! Сил нет.
— Я слышал, что вы не спали, — сказал сосед.
— Да?
— Вы даже бредили.
— Ну? Вот уж чего со мной никогда не бывает. О чем же я бредил?
— С какой-то девочкой разговаривали. Потом адрес один всю ночь повторяли.
— Что за вздор!
В коридоре уже никого не было, он сложил вещи, простился и вышел.
Поезд подходил к станции, и уже начинали наезжать и отходить назад товарные вагоны, бабы с круглыми корзинками в руках, скрещивающиеся и разбегающиеся рельсы.
По одному тому, как Трубачевский убеждал себя, приехав на вокзал за два часа до поезда, что все решено, он догадывался, что еще ничего не решено, несмотря на прощальные письма. В десять минут Карташихин доказал бы ему, что все это — просто глупо.
«Может быть. Но я не мог поступить иначе!»
Но вот оборвалось за последним вагоном темно-серое здание вокзала, прошла — еще медленно — водокачка, и через несколько минут открылся город, в котором произошло все, что произошло, и случилось все, что случилось, — как рассказывают в «Тысяча и одной ночи». Теперь решено!
Ему было грустно, но он ни о чем не жалел. Допустим, что все обиды и неудачи остались в этом городе и что он ни одной из них с собой не увез. «Рабочая гипотеза, но, черт возьми, на первое время она мне пригодится!»
Огни уже зажглись и далеко слева, на мосту, стояли ровной полосою. С обеих сторон шло темное поле, и мелкий снег был виден в скошенном бегущем свете, падавшем из окон вагона.
Он докурил и пошел знакомиться с попутчиками. Их было трое: техник, возвращавшийся из отпуска на Днепрострой, крестьянка, красивая и молчаливая, в надвинутом на лоб платке, и старый рыбак с Ладожского озера, ехавший в Харьков к сыну, инженеру и директору электрической станции, маленький, с висячей смешной губой и пришлепнутым носом.
Всю дорогу старик рассказывал о себе, и все заслушались — так интересно. Он везде был и все видел.
— Что спец, — сказал он, когда техник, думая польстить, назвал его спецом, — теперь все спецы под горой лежат. А я коренной, с осьми лет, охотник. Сколько раз мне с волком пришлось сойтись, вот как с вами. И ничего. Отошел с дороги, дал ему по чушке и убил. Он уже вот как окрысился на меня последнее время! Я знаю, где ударить.
— А на медведя ходил? — спросил техник.
— На медведя — нет. А вот как гиляк-тунгус на медведя охотится — видел. Сойдутся вот как, — он показал, — левой рукой даст ему шапку в зубы, а правой — раз! Ножом! И убьет.
— Значит, везде был, — сказала женщина и засмеялась.
— Не везде, я говорю, а только где был.
Техник, говоривший с Трубачевским о наших иностранных делах, упомянул Внешторг, и оказалось, что старик целый год служил агентом Внешторга.
— Вот мне от Нешторга этот шрам. — Он показал выпуклую белую полоску за ухом. — Я был агент, пушнину скупал. И вот два человека встретились ночью. А мне сто миллионов было дано, тогда деньги были такие. Это под Челябинском было. Вот они и говорят: «Давай деньги». А я думаю: все равно пропал. Вынул револьвер и говорю: «Уйдите». Один испугался, побежал, а другой, вижу, в меня выстрелил. Как он не убил в упор, я не понимаю. Должно, у него было плохо припыжено. А в это время по дороге едут. Едут, а он меня ножом бьет. Я боролся с ним руками. Потом уже не помню. Только помню, что отполз в лес и лежу. И деньги при мне. А там бор глухой, снегу навалено. Голова у меня вся в пороху, только и чувствую, что воняет. Приполз домой, стучусь. Старуха выходит. «Петя!» — «Я», — говорю. Она заплакала. А я говорю: «Ты спасибо скажи, что живой пришел». Дочери соскочили, тоже заплакали. Я им говорю: «Ну, зажигайте огонь!» Они: «Батюшка!»— «Ничего, идите за Павлом». А Павел у нас председатель Совета был… Ну, они побежали. Он приходит: «В чем дело?» А я говорю: «Вот, смотри, в чем дело». Снял шапку, весь в крови, как баран. Семь пробоин. Я ему документы все показал, от Нешторга. Он видит — государственный работник я, на все разрешение, на порох, на дробь, охотницкий билет. Он мне до утра заснуть не дал, все акт составлял. Ну, потом самовар поставили, стал чай пить… Давно время. Теперь мне поздно о награде хлопотать, а то бы дали.
Он рассказывал Трубачевскому; техник, которому тоже хотелось рассказывать, не очень слушал и не очень верил; женщина молчала.
— А теперь к сыну еду. У меня сын — инженер. В Харькове живет, директор. От второй жены. А дочери — это от третьей.
Женщина засмеялась, он строго посмотрел на нее и язвительно усмехнулся.
— Смеется, — сказал он, выпятив губу. — А что тут смешного? Меня в осьмнадцать лет мать силом женила. Три года прожил, потом ушел. Почему? А это уж секрет мой!.. Был я человек, — вдруг с удовольствием сказал он, — вот теперь и зубы все свои съел под старость. А был человек. Подходяще жил. И теперь ничего, да уже не то, года не те. Меня очень женчины любили, — добавил он и подмигнул Трубачевскому на соседку. — Три жены. А сколько я еще по чужим растерял!
— Тебя, может, и любили, дед, а ты любви не знаешь, — звонко сказала женщина и туже затянула платок.
Старик обиделся.
— Я не знаю, — сказал он Трубачевскому, — сколько вы все знаете, я всемеро столько забыл.
Долго еще хвастался он, потом заснул. Женщина, красивая и прямая, сидела, надвинув платок на лоб, и молчала. Трубачевский разговорился с техником.
Техник был молодой, тощий и черный, быстро говорил, черные глаза блестели. Он почему-то обрадовался, узнав, что Трубачевский — историк.