Избранное
Шрифт:
— Как сейчас история? — живо спросил он с таким выражением, как будто история почти ничем не отличалась от подъемного крана, о котором он только что рассказывал. — Совестно признаться, а ведь я последнее время почти ничего не читал.
Трубачевский назвал ему несколько книг.
— Хорошие, да? А вы к нам? Лекции читать?
— Может быть, — покраснев, пробормотал Трубачевский.
— Слушайте, непременно. Мы все придем, у нас очень интересуются историей.
Но дерриками и грейферами у них интересовались, очевидно, еще больше, чем историей, потому что он принялся рассказывать о них, и так занимательно, что Трубачевский, которому нужно было выйти, дождался того, что нужно было уже не идти, а бежать.
Чтобы не мешать соседям, они вышли в коридор и проболтали до двух часов ночи. На остановках сонное дыхание слышалось из соседнего купе и минутами чей-то голос — приглушенный, но как будто знакомый. Трубачевский осторожно закрыл дверь, но, должно быть, замок был испорчен, потому что она вновь распахнулась.
О чем они говорили? О чем угодно, начиная с реорганизации Академии наук и кончая войной между Боливией и Парагваем. Потом техник заговорил о себе и, запустив в шевелюру худую волосатую лапу, объявил, что уже три дня как женат. О жене он сказал, что ничего особенного, простая девушка, а потом целый час доказывал, что она — умная, красивая, веселая и вообще замечательная во всех отношениях. Трубачевский поздравил его. Он засмеялся.
— И очень начитанная, — как бы между прочим сказал он, — в частности, по истории…
Лежа в темноте на верхней полке, Трубачевский перебрал в памяти этот разговор. «Откуда такая доверчивость, простота? Ведь он меня не знает. Кто они, эти люди? Этот старый рыбак, с таким вкусом доживающий жизнь, этот молодой человек двадцати двух лет, мой сверстник, которому все так ясно, эта женщина (он почему-то уважал и ее, хотя едва ли она сказала десять слов за весь вечер). Таких тысячи, может быть, миллионы. Знают ли они, чего ждать, чего требовать от жизни? Они не носятся сами с собой, не думают только о том, как бы побольше нашуметь. Но это — кажущаяся обыкновенность. Не они, а я жил обыкновенно, со всеми своими мечтами о славе, надеждами, на которые у меня нет еще никакого права!»
Это была грустная мысль, но чем больше он думал, тем легче ему становилось. Нужно только понять ее до конца — и тогда все будет хорошо и ничто не страшно…
Он проснулся, потому что техник чихнул и сам себе пожелал здоровья.
— Доброе утро! — обрадованно сказал он, хотя Трубачевский открыл еще только один глаз и тот наполовину. — А я тут сижу один и скучаю. Все спят.
Пришлось открыть и второй глаз. Через десять минут они стояли в коридоре и спорили о фордовской системе. У техника был брат, работавший в лаборатории Института труда, а у брата своя, очень своеобразная точка зрения на фордовскую систему. Они сошлись на том, что все это очень спорно: и то, что говорит Форд, и то, что говорит брат.
Так в разговорах, в курении, в чтении прошел весь длинный дорожный день, а к вечеру Трубачевский принялся за письма. Он снова написал отцу, потом Репину и Машеньке. Машеньке он писал очень долго.
Стемнело, и самого письма было уже почти не видать, потом рассвело — проводник зажег фонари, — а он все писал. Сперва он написал вдвое больше, чем хотел, и слишком горячо, потом вдвое меньше и слишком сухо. Наконец догадался, что ничего не нужно — ни раскаиваться, ни извиняться, а нужно только проститься с Машенькой и пожелать ей счастья. Так он и сделал и, запечатав письмо, на ближайшей станции бросил его в ящик.
— Что же вы-то куру? — спросил техник, когда, вернувшись, Трубачевский остановился подле вагона.
— Что?
— Здесь куры знаменитые. Видите, все кур тащат.
И действительно, станция была завалена жареными курами. Мальчишки молча показывали кур пассажирам, пассажирки неторопливо щупали кур и, взяв за ногу, поднимали. У соседнего вагона старуха продавала пять штук — дешево, но оптом. Над ней смеялись, и вдруг, растолкав толпу, толстяк в развевающейся шубе молча продел кур между пальцами, заплатил и ушел. Хохот раздался ему вслед, и даже сама старуха растерянно засмеялась.
Полной грудью вдыхая морозный вечерний воздух, Трубачевский стоял на нижней ступеньке вагона. Пора было вернуться, а ему не хотелось. В маленьких зданиях за вокзалом горели огни, и там была такая тишина, темный снег, темное мягкое небо!
— Хорошо как, — негромко сказал он технику, который в одном пиджаке подпрыгивал с ноги на ногу на площадке.
— Хор-рошие! — думая, что он хвалит кур, отозвался техник.
Трубачевский улыбнулся. И верно, куры были хорошие, а он еще утром съел последнюю ленинградскую котлету.
— Пожалуй, и я куплю, — нерешительно сказал он.
— Конечно. Только вы за платформу идите, там дешевле. И куру, куру, а то вам петуха всучат…
Трубачевский уже бежал по шпалам.
Только что приторговал он у мальчишки жирную куру, как ударил колокол, и все бросились по вагонам. Он успел бы, однако, купить ее и даже вынул бумажник, но в это время снова что-то случилось, — и на этот раз не пассажиры, а торговцы ринулись врассыпную, подбирая товар и наскоро захлопывая корзинки. Минута — и Трубачевский остался один на опустевшей платформе. Он оглянулся с недоумением: прямо перед ним, небритый и бледный, в грязном светлом пальто, в грязной фуражке, стоял Неворожин…
Через два или три часа, когда поезд был уже в ста верстах от этой памятной станции, Трубачевский догадался, что вовсе не от Неворожина, а от милиции убежали торговки. Но тогда, в первую минуту, это не показалось Трубачевскому странным, он и сам невольно отступил на шаг.
— Напишите им, передайте, — чуть шевеля губами, сказал Неворожин, — меня везут в Москву.
Два стрелка дорожной охраны шли за ним, и один легко коснулся его плеча, когда он остановился перед Трубачевским. Еще минута, и, пройдя вдоль освещенных окон вокзала, все трое скрылись за углом.
Трубачевский протер кулаками глаза и посмотрел направо, налево. Было или не было? Что за черт!
— Скорее, — кричал техник, — вот чудак! Опоздаете!
Поезд тронулся. Трубачевский догнал свой вагон…
Давно уже за лесом, вдруг налетевшим на поезд, исчезла станция, желтые и синие огни в последний раз мигнули и пропали, кривые заборы, защищавшие путь от заносов, давно мелькали вперемешку с ровно подрезанными деревьями, покрытыми нетронутым снегом, а он все стоял на площадке и думал об этой встрече. Папиросы были выкурены все до одной, стало холодно, и проводник сказал, что нужно идти в вагон, а он все стоял и думал.