Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранное

Самойлов Давид Самуилович

Шрифт:

Соблазнительно было бы вывести глазковскую иро­нию из хлебниковских сдвигов, как это было у обериутов. Но это вопрос сложный. Я не мог бы утверждать, что на поэтику Глазкова большое влияние оказали обериуты. Глазков тоже ироничен. Но ирония его друго­го назначения и другого происхождения. Чем больше читаешь Глазкова, особенно на фоне нынешней поэзии, тем чаще убеждаешься, что его ирония происходит от стыдливости, от желания скрыть слишком явный пафос. Ему близок пафос Хлебникова, близок пафос довоен­ного и военного периода творчества поэтов нашего поко­ления. О патетичности Хлебникова и Глазкова, кажется, еще мало написано.

Анна Андреевна Ахматова как-то сказала мне, что Хлебников плохо писал до революции и хорошо после (сопоставляя его с Маяковским). Мне не показалось, что она права, может быть потому, что на меня больше влиял ранний Хлебников.

Хлебниковым заболел я году в 1939, переболев Па­стернаком. Может быть, после причудливых построе­ний Пастернака потянуло на непосредственную просто­ту речи раннего Хлебникова.

Неужели, лучшим в страже, От невзгод оберегая, Не могу я робким даже Быть с тобою, дорогая? («И и Э»)

Тогда я увлекался первобытностью, хотелось до­браться до основ речи и поэтического образа, счистить с них нагар литературы. Мне нравились первозданность поэм «И и Э», «Вила и Леший», «Шаман и Вене­ра». Пытался подражать интонации этих поэм.

Учась у Хлебникова, написал стихи «Пастух в Чу­вашии». Вот строки из него:

Он был божественный язычник Из глины, выжженной в огне, Он на коров прикрикнул зычно, И пело эхо в стороне.

А вот из тогдашней же поэмы «Мангазея» («Падение города»):

Шаман промолвил: «Быть беде!» И в бубен бил, качаясь. А слезы стыли в бороде, В корявых идолах отчаясь.

Позже хлебниковское уходило из моих стихов, как уходило из поэзии всего поколения, включая и Глазкова. Но навсегда Хлебников остался одним из наших люби­мых учителей.

1987

«Есть в наших днях такая точность…»

Павел Коган писал о точности дней, то есть о точ­ном совпадении времени и судьбы. Он верил в то, что судьба его поколения станет легендой.

Он сам уже стал легендарен. Свой портрет, увиден­ный из наших времен, он очертил в стихах. Строгий, острый взгляд слегка прищуренных глаз. (Он был близорук.) Юноша-поэт, воин, «в двадцать пять внесенный в смертные реляции». (Только на год ошибся. Может быть, вся страна ошиблась на этот год в предвидении войны.) Автор «Бригантины». Она написана была на грани отрочества и юности.

«Бригантину» он всерьез не принимал. Но ее запели. Сперва в дружеских компаниях, потом в ИФЛИ, нашем институте. Пели и другие песни — «О Сюзанна», «Хо­лодина синяя...», «В тумане расплываются огни...». Была потребность в песнях не только строевых и массо­вых.

Пели песни, потом забыли. А «Бригантина» осталась, может быть, предвестницей искусства Окуджавы.

Сказать бы тогда Павлу, что из всего, им написан­ного, самой известной останется его песенка, он бы рас­сердился или рассмеялся.

Он был человек широких планов и больших замыс­лов. Но мы часто не знаем, что именно угадали в своих песнях.

На прифронтовой станции слышал, как пели «Бри­гантину» девичьи голоса. А однажды наш старшина, че­ловек из алтайской деревни, запел мощным своим басом, путая слова и перевирая мелодию, песню, в которой я узнал «Бригантину». «Авантюристов» он перекрестил в «кавалеристов». Откуда бы им взяться в море?

— Ты где эту песню выучил?

— Давно знаю. Старинная песня,— отвечал стар­шина.

Музыку к «Бригантине» сочинил близкий друг Пав­ла Георгий Лепский. В 1939 году мы его провожали в армию. Он прошел всю войну. Это ему посвящены стихи, где есть вещие строки о внесенных в смертные реляции в двадцать пять лет.

В пророческом свойстве поэзии нет ничего туманного. Поэт — ясновидец, если он ощущает точность времени. Тогда в слове — судьба. Легенды живут по-своему, все отдаляясь от реального сюжета. В них патетика побеж­дает трагедию. Наверное, так нужно. Ведь легенда — людское творение, а в ранней смерти торжествует нелюдское.

Но никак не могу отрешиться от того, что Павел погиб так рано. Никак не могу забыть письма, полу­ченного в госпитале, из которого, чуть не через полгода, узнал я о гибели Когана.

«Потеря невосполнимая»,— писал мне тогда И. Кра­мов.

Зная характер Павла, могу себе представить, как все это происходило. Наверное, очень нужно было взять языка. Предстоял трудный ночной поиск в районе высо­ты Сахарная Голова. Коган, переводчик полкового разведотдела, мог бы дожидаться в штабе, когда развед­чики приведут пленного. Или не вернутся. Он сам напро­сился в поиск. Он был смел и азартен. Не мог не пойти.

Человек он был яркий, отважный. И своим однопол­чанам навсегда запомнился. Поминается он в мемуарах самого высокого ранга.

А вот стихов не осталось. Может, и не писал он вовсе в те годы, увлеченный ратной работой. Может, не укла­дывались в стихи те необычные и необычайные впечатления. Я это по себе знаю.

Все трудней писать о Павле Когане, да и о каждом из тех, кто молодым не вернулся с войны. Кажется, что короткую жизнь описать легко. Что там? Школа, инсти­тут, несколько стихов, война. Но живые не уклады­ваются в рамки сказания. Их можно понять и оценить в контексте времени и среды, во всей сложности связей и постижений, в том блестящем окружении, в котором они жили.

История сложна, и поколение наше сложней, чем оно казалось. Оно было рождено для одной эпопеи. И в ней выполнило свое назначение. Павел Коган замахивался на несколько эпопей. Здесь кончалась «точность дней» и все виделось в романтическом тумане.В 1939 году Илья Львович Сельвинский собрал чуть не всех способных молодых поэтов Москвы в семинаре при тогдашнем Гослитиздате.

Сам еще молодой, но давно прославленный поэт, он отдавал нам много времени и сил, воспитывал, учил, затевал споры, хвалил и разделывал по заслугам. При­учал нас в поэзии к гамбургскому счету. Мы ему верили и во многом обязаны. Он обладал замечательным чутьем и пониманием таланта. Все, кого отличал, стали поэтами.

Поделиться с друзьями: