Избранное
Шрифт:
Павел на семинарах Сельвинского выступал замечательно. Он не терпел расслабленности ни в строке, ни в мысли. Высоким, срывающимся голосом, отбрасывая худой рукой волосы со лба, он громил или хвалил, темпераментно, категорично, во всем азарте и блеске своего ума.
Из этого незабываемого семинара вышла наша дружеская компания: Коган, Наровчатов, Кульчицкий, Слуцкий. Рядом были Луконин, Майоров, Глазков, Львов. В младших ходили Гудзенко и Левитанский.
Характер у Павла был трудный, угловатый («с детства не любил овал»), прямолинейный. Любил верховодить. Но в компании равных приходилось унимать себя, что порой бывало ему нелегко. Был негласный договор, что никто не претендует на лидерство. Мы любили, ценили друг друга и верили, что все станем поэтами. Разговор о стихах был остроугольный, беспощадный. Но на личности переходить не допускалось.
Павел любил друзей нежно и преданно. Он не просто их любил, но и старался лепить по своему идеальному замыслу. И настойчиво требовал, чтобы замыслу этому следовали в жизни. И некоторые старались, примерялись. Да и сам Павел примерялся к своему созданию. Об одном нашем друге Слуцкий сказал: «Павел его делает таким, каким хотел быть сам».
Мне он отвел роль летописца. В начале войны сказал: «Тебе на войне делать нечего. Ты лучше напиши про нас».
Встреча нового, 1940, года была нервной, напряженной, взвинченной. Мы собрались у Павла. Провожали на финскую Сергея Наровчатова и Михаила Молочко. Не думали, что Молочко видим последний раз.
Зима стояла холодная, снежная. Павел томился, был озабочен своими глубокими переживаниями. Расспрашивать не полагалось. Часто приходил ко мне. Вяло о чем-то разговаривали.
Однажды спросил у него:
— Что важней — любовь или стихи?
Ответил, не задумываясь: «Любовь». Он всегда ценил свою принадлежность к жизни выше, чем принадлежность к литературе. Может, оттого и не писал на войне.
В нем тогда вызревал замысел романа в стихах «Владимир Рогов». Но о нем не говорил. Замах был дерзкий — на «Евгения Онегина» наших дней. Никто из нас тогда, да и позже, на это не решался.
Павел ждал, пока созреет стих, и, если не ошибаюсь, первые куски из романа прочитал осенью 1940 года. Место и обстоятельства этой первой читки хорошо помню. При Союзе писателей тогда существовало объединение молодых поэтов, руководимое Иосифом Уткиным. Была назначена встреча «сельвинцев» с «уткинцами». И надо сказать без хвастовства, что наши стихи оказались намного интереснее. Это сам Уткин великодушно признал. После встречи мы в радостном настроении облазили весь Дом литераторов, залезли на антресоли деревянного зала и там, развалившись на мягком диванчике, Павел уверенно произнес:
— Все здесь будем!
Угадал, но не знал тогда, что он и Кульчицкий будут только на мемориальной доске в вестибюле дома на улице Герцена.
Там, на антресолях, Павел впервые прочитал друзьям большие куски из романа в стихах. Тогда он еще не имел названия.
О романе мы много спорили. Он был сложно задуман, черты автобиографические переплетались с историей времени и с патетическим предвидением будущего. Он писался, как эпопея, до того, как наше поколение обрело эпопею. И в этом была особая смелость.
Стилистически «Владимир Рогов» не был однороден. В нем перекрещивались многие влияния — и традиция русской классической поэмы, и пафос поэм Маяковского, и опыт поэм Сельвинского. Да и многое другое, в чем предстоит еще разобраться литературоведам. В нем отразились все наши тогдашние вкусы и пристрастия.
«Рогова», как, впрочем, и все, написанное нами, судили строго и нелицеприятно. Думаю теперь, что недооценивали. Не было еще исторического расстояния и далеко еще до подведения итогов работы поэтического поколения.
На работу над романом после первого чтения отведено было чуть больше полугода.
Перед самой войной Павел поехал в геологическую экспедицию в Закавказье. Встретились мы с ним в начале осени, когда немецкие дивизии двигались по Смоленщине. Я вернулся оттуда с трудовых работ. Павел с трудом добрался из Закавказья.
Павел тут же предложил план действий. На улице Мархлевского в здании бывшей школы набирали людей на курсы военных переводчиков. Мы с ним отправились туда. Первый вопрос, который нам задали люди, принимавшие документы, знаем ли мы немецкий.
Павел уверенно сказал, что знает. Я промямлил что- то невразумительное.
Там, на улице Мархлевского, и расстались мы навсегда. Обнялись.
— Береги себя,— сказал Павел,— таким, как ты, на войне плохо.
О себе он не беспокоился.
Война разбросала нас. Письма не доходили.
1964
Памятные встречи
В конце 40-х годов во всем мире развернулась кампания по освобождению из турецкой тюрьмы Назыма Хикмета, революционера и поэта. Люди моего поколения помнят газетные лозунги: «Свободу Назыму Хикмету!» Под давлением общественного мнения турецкие власти вынуждены были выпустить поэта из заключения.
Хикмет прибыл в Советский Союз. Здесь он был не впервые. Наша страну Назым воспринимал как вторую родину. Он сразу же включился в литературную жизнь, легко и естественно в нее вписался. Вскоре мы уже воспринимали Хикмета как поэта своего, советского. Начали выходить его книги. Меня в числе других пригласили переводить стихи Назыма.
Впервые я прочитал Хикмета по-французски. Если не ошибаюсь, книга была в переводе известного французского поэта Тристана Тцара. Во всяком случае, перевод был очень хороший, чувствовались сила и свежесть оригинала, яркость вновь открытого поэтического явления. Первое стихотворение, которое я перевел, было «Великан с голубыми глазами». Мне кажется, что это одно из лучших стихотворений Хикмета и один из самых удавшихся мне переводов. Я всегда читал его на встречах, посвященных творчеству Назыма. Несколько раз в присутствии автора.
Познакомился я с ним не сразу. Однажды договорились встретиться, но поэт тяжело заболел, и встреча состоялась только через несколько месяцев, когда он уже выздоравливал.
С двумя друзьями мы приехали к нему на дачу в Переделкино.
Хикмет обладал мгновенным обаянием. Большой, высокий, светлоглазый, светловолосый с небольшой рыжиной, с гордо поставленной головой на широких плечах, он был мужествен и радушен.
Он обращался не по имени и отчеству, а называл всех пришедших к нему «брат». И это слово помогало ощущению подлинного братства и товарищества, атмосферы, которую порождал Хикмет.
Помню, в тот раз его большой кабинет был сплошь заставлен картинами талантливого армянского художника. С увлечением хозяин показывал нам эти картины.
Он вообще страстно любил живопись. Бывал на всех интересных выставках. Помогал многим молодым художникам.
Вкус его формировался в начале 20-х годов под влиянием русского и мирового левого искусства. Он считал, что революционер в политике должен быть приверженцем революционных форм в искусстве. Можно сказать, что в большой мере его вкус совпадал со вкусами Маяковского.