Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И вдруг скоморошья дудочка превращается в богатырскую палицу.

Мужик велик. Как богатырь былин, Он идолищ поганых погромил, И покорил Сибирь, и взял Берлин, И написал роман «Война и мир»!

И опять в руке скоморошья дудочка:

Правдиво отразить двадцатый век Сумел в своих стихах поэт Глазков, А что он сделал, — сложный человек?.. …Бюро, бюро придумал… пропусков!

К сожалению, для широкого читателя талант Глазкова не был раскрыт в полную мощь.

Дело в том, что выходившие до сих пор книги Глазкова не соответствуют подлинным масштабам его дарования — слишком много стихов по самым разным причинам оставались за бортом и составлялись глазковские сборники из стихов неглавных. Хотя во всех книгах поэта встречаются кусочки глазковского облика, ни одна из них пока не выражала лицо поэта в целом. Почему так случилось?

Сейчас, когда перечитываешь Глазкова, понимаешь трагическое звучание кинометафоры А. Тарковского, снявшего поэта в роли русского мужика, который пытался взлететь над землей на самодельном воздушном шаре… Вся юношеская поэзия Глазкова была такой гениальной летающей самоделкой, сшитой из лоскутков. С ее помощью он пытался преодолеть притяжение действительности. А действительность была невеселая — в тридцать седьмом году Глазкову исполнилось 18 лет. В отличие от многих своих сверстников он был лишен романтических иллюзий, и его стихи совершенно не совпадали с тем, что печаталось. Прикинувшись блаженным, Глазков, может быть, лишь ценой своего спасительного скоморошества сберег внутреннюю свободу. Блаженным на Руси и во времена Ивана Грозного прощали то, что никому бы не простили. Строчки «Мне говорят, что „Окна ТАСС“ // Моих стихов полезнее. // Полезен также унитаз, // Но это не поэзия», как и многое другое, могли бы ему стоить не меньше десятка лет с небом в крупную клетку. Поэзия Глазкова была восстанием под знаменем насмешки. Восстанием против подавления живого во всем живом: «Эти сволочи Вас заманили // В логово их мелочей. // Вы за меня, ИЛИ // За сволочей?», против цензуры: «Вы, которые не взяли // Кораблей на абордаж, // Но в страницы книг вонзали // Красно-синий карандаш», против бюрократии: «Так бюрократы каменного века // Встречали первый бронзовый топор», против подхалимской героизации мантии тирана, у которой была на самом деле кровавая подкладка: «Чем столетье интересней для историка, // Тем для современника печальней».

Во время войны, несмотря на буквально физическое отвращение к захватчикам, Глазков сумел, как никто из тогдашних поэтов, подняться от конкретной ненависти к конкретной войне до беспрекословного осуждения войн как социально-исторического явления. Это явление Глазков заклеймил как кровопролитную «мировую дурь»:

К беде ведет войны дорожка. Войну, как хочешь, обэкрань, Она — бессмысленная роскошь, Дорогостоящая дрянь…

В послевоенные годы поэт продолжает свои размышления так:

Война преждевременно старит сердца И губит хороших людей, А встанет убить одного стервеца В один миллион рублей!

Расцвет творчества Глазкова пришелся, на мой взгляд, на самые тяжелые годы в истории советского государства — поздние тридцатые, сороковые. «Оттепель» была слишком непоследовательна и по-настоящему Глазкова не открыла. Ему дали дорогу как профессиональному стихотворцу, но не как большому поэту. Глазков, привыкший всю жизнь обороняться скоморошеством, легализовался тоже по-скоморошески. Жизнь его раздвоилась. Он продолжал выпускать рукописные книжечки («Самсебяиздат») и параллельно — официальные книжки. Кое-что из Самсебяиздата просачивалось в эти книжки, но случайно и скуповатенько. Некоторые стихи из этих книжек похожи на нарочитое самооглупление. Глазков, стоически вынесший полное непечатание, не выдержал полупечатанья, раздвоения. Качество даже его самсебяиздатовских книжек ухудшилось, перешло на уровень торопливого «капустника»…

Глазков не был обделен высоко ценившими его читателями, — все поэты фронтового поколения знали его на память. Но круг этих читателей так и остался узким, если не считать отдельных прорывавшихся в фольклор строчек. При жизни Николай Иванович так и не увидел такого издания, как это, где действительно собраны лучшие его стихи. Работа по составлению была адова, ибо у некоторых произведений — по нескольку вариантов, а многие строфы и даже «блоки» кочуют из поэмы в поэму. Это объясняется не только желанием Глазкова достигнуть совершенства, но и отчаянными попытками пробить стену, напечатать свои стихи в каком угодно виде, даже жертвуя самыми лучшими строфами и строками.

Заранее хочу предупредить: если подходить к Глазкову с мерками ханжествующего пуританства, то поэт окажется беззащитен. В таком случае и Омара Хайяма пора прекратить печатать, — ведь его поэзию можно назвать «пропагандой алкоголизма», а заодно надо запретить многие стихи Есенина. Но будем ориентироваться на читателя умного, отличающего трагедию от зазывания в трагедию. То, что Глазков пил, было его трагедией, и, иногда вроде бы воспевая застолье, на самом деле он понимал то, как водка разрушает человеческую личность, в том числе и его собственную: «Все было просто и легко, когда плескалась водки масса. От нас то время далеко, как от Земли до Марса». Глазковское донжуанство не настоящее, а показное, мальчишеское. Под этим показным донжуанством скрывалась обиженность женщинами, неуверенность, застенчивость. Маяковский выражал эту застенчивость почти звериным рыком: «Тело твое прошу, как просят христиане — „хлеб наш насущный даждь нам днесь“». Не стоит глазковские призывы к женщине — «Надо быть исключительной дурой, // Чтоб такое свершить преступленье // Пред отечественной литературой» — принимать за развязность. Это была его, глазковская, форма той же самой застенчивости. Отношение Глазкова к женщине лучше всего выражено в отчаянном признании-обещании:

Ищи деловитого, дельного, Не сбившегося с пути; Такого, как я, неподдельного, Тебе все равно не найти!

Да и то, что Глазков неустанно называл сам себя «великим», — не зазнайство:

Как великий поэт Современной эпохи Я собою воспет, Хоть дела мои плохи. В неналаженный быт Я впадаю как в крайность… Но хрусталь пусть звенит За мою гениальность!..

Для Глазкова это было самоспасением, когда все лучшее, написанное им, корчилось под самсебяиздатовскими обложечками, ища выхода к людям, который был перекрыт. Но свою неподдельность Глазков спас. И, возможно, в своем самоопределении, казавшемся даже его друзьям всего-навсего шуткой, он не ошибся.

Юношеские опасения Глазкова оказались напрасными: фарса не получилось, ибо скоморох и богатырь в одном лице — это фигура поистине драматическая…

Да, фильм «Андрей Рублев» начинается с того, как деревенский полусумасшедший-полупророк, наполнив дымом сшитый из кож воздушный шар, прыгает с колокольни, пытаясь взлететь, но земное притяжение неумолимо — и он разбивается. Роль этого летающего мужика сыграл Николай Глазков.

А вот в жизни ему все-таки удалось взлететь в небо истинной поэзии.

Стихотворения

«Прошедшее прошло и миновало…»

Прошедшее прошло и миновало, Оно уж не вернется никогда, Но для меня не все еще пропало: Пропали лишь минувшие года. 1934

«Рекламы города цветут…»

Рекламы города цветут Движеньем и огнем. Четыре девушки идут И думают о нем. А почему не обо мне, Чем хуже я его?! Ничем не хуже, но оне Не смыслят ничего. 1933

«Есть много в миру баллад…»

Есть много в миру баллад И много в быту болот. На всех площадях парад, Все реки проходят вброд. На всякого Цезаря — Брут, Во всякой науке Евклид, И к адской стене припрут Граниты могильных плит. 1937

«Как из чернильницы вино…»

Как из чернильницы вино И откровенья с наковален, Я в мире — как никто иной, И потому оригинален. Но все ж судьбой неповторимой Себя напрасно я томил: Не все пути ведут из Рима, Но все они приводят в мир. Что было там? Бесславья копоть, Непобедимая тоска. Что верность средствам? Лишь окопы. А верность целям — то войска. Довольно жить на почве зыбкой, Препятствия не сокруша. Я сознаю свои ошибки, Что значит — их не совершал. 1937
Поделиться с друзьями: