ЖАНРЫ

Избранные поэмы и стихотворения

Суцкевер Авром

Шрифт:

Рыжевласые города

Я зрел города из пламен мускулистых (Географы их не видали доныне). Творенья мелодий неистово-чистых, Они самовольно явились в пустыне. Они самовольно себя оградили, Из лавы себя отливали в Негеве И сами по воле своей возводили Укрытие голым Адаму и Еве. Они, рыжевласые, первое время Дышали безлюдными, мирными снами. Потом в них взойдет рыжевласое племя, Рожденное жадными их пламенами.

Кости Иосифа

«Здесь кости Иосифа к синим вершинам Пронес Моисей по дорогам Исхода». Заныло вдруг сердце: никак не свершить нам Последнюю волю Пустынного Рода. Иосифа кости еще не остыли, А мы их забыли под пеплом местечек, И с ними — молитвы, и сказки, и были, И вечный огонь просторечных словечек. Иосифа кости — и тут, под песками, И там, под землей мазовецкого поля, — Остались друг другу они чужаками, Как нож они режут, блестят как уголья.

И не увидите дождя

Не увидите ветра и не увидите дождя,

а долина сия наполнится водою.

4 Цар.3, 17-18
Не видно дождя, нет ни тучки над нами, В огне по пескам бред бредет наугад, и — Потоки несутся со скал скакунами, Галопом, гоп-гоп, по костлявому вади! Куда? Их в засаде держала округа. Теперь они, вязи гранита взрезая, В лоб, наперерез атакуют друг друга, Алмазным кинжалом друг друга пронзая. Не долго продлилось их сочное время. Исчезли. Но вади хранит их приметы: Травинки, от влаги проросшее семя, Зеленые, длинные шлейфы кометы.

Рас-аль-Накиб

Из блещущей пряжи созвездий плетома, Сеть ночи ныряет c небесного ската, Цепляет за острые скалы Эдома И ловит их искры в заливе Эйлата. Поймала, и кто-то ее выбирает, Опять опустилась и черпает снова В разломах Мидьяна и снова ныряет, Теперь — на ловитву поэта и слова… Вот-вот — и поймала. Со словом лечу я В сети, что из пряжи созвездий плетома, Под нами молчанья снуют, слов не чуя, Над — Красное море и скалы Эдома.

Олени у Красного моря

Закат не сдается, все тлея и тлея На море, и входят, изысканно кротки, В чертог водопоя, невинно алея, Олени — унять пересохшие глотки. Бросают на берег шелковые тени, Склоняют скрипичные длинные лица И лижут прохладные кольца олени, Чтоб так в тишине с тишиной обручиться. Напились и — прочь. На песке остаются Следы, розовея. И входят в печали Олени заката, и пьют не напьются Молчанием тех, что уже убежали.

Скелет корабля

Кораллы, моллюски скрывали веками Скелет корабля, что служил Соломону, Но волны его оживляют губами, В песке он тоскует по водному лону. И пальма над ним словно мачта под ветром, Сцепляются кости, сплетаются тросы, И движется он по песку метр за метром… И — Боже! — на нем оживают матросы. Песок они веслами пенят, как воду. Вот — Красное море, два шага, не боле… Проклятье! Не сдвинуться им ни на йоту. Стоят они там, где стояли дотоле.

Эйлат

Волна красноморская нынче хвалила Себя на глазу голубом до заката: «Ходили по мне корабли, что светила, В Израиль везли груз офирского злата. Теперь завлекают пловцов они в море, И те возвращаются лишь в сновиденья…» — Волна, корабли эти встретишь ты вскоре, Поднимут они паруса Воскрешенья. Тогда поплывут с ними в разные страны И притчи царя, и синайская лира, А в край, где белеют Иакова станы, — И жемчуг приязни, и золото мира.

Последняя линия

Темнеет. Последняя пра-, перво-линия, Чиста, неподдельна, бежит в лихорадке, И, то розовея, а то бледно-синяя, Меня поучает, дрожа на сетчатке: — Последняя — первая. В беге — покой мой. И если б мой ритм не заполнил пустоты В тебе, этой дрожи, исконной, искомой, Найти бы не смог никогда, ни за что ты. — Права ты, тебя восхвалять не устану, Искрятся во мне от щедрот твоих крошки. Но чуть только пылью мерцающей стану, Куда унесут мою дрожь твои дрожки?

Гора Синай

Укажет перстом на Синай тишина мне, Но я не взойду на него, хоть ты тресни. Домой убегу, где нет камня на камне! Еще заклюют меня до смерти песни… А может, отброшу сомнения прочь я И в Облако вниду, и тайны узрею… Да чтоб тишина вместо памяти в клочья Меня разорвала!.. О, нет, не посмею. — Синай, господин тишины многомилья, Шаги мои шаткие — к Облаку света. — Ты кто? — расправляет орел свои крылья. — Кто я?.. (Эта песня еще не допета.)

1949

ОДА ГОЛУБЮ

ВИДЕНИЕ ВИДЕНИЯ

Небольшое предисловие

9 февраля, 2010

к «Оде голубю» Аврома Суцкевера

Я там, куда достигает мое слово.

Авром Суцкевер (из книги «Лесное», 1940)

«Ты видел такие видения, каких не видел никто». И правда: «Оснащенный маленькими крыльями летит миньян камней / А над ними — Врата Милосердия, отныне открытые». Что в этом видении невиданного? Открытые Врата Милосердия? Но это скорее невиденное, чем невиданное. Конечно — окрыленные камни, летящие на молитву. Что знал Авром Суцкевер об этих, увиденных им, камнях («Стихи из дневника», 1977)? Знал, что они дрожат как арфы на осеннем ветру, что они — зеркала вечности, что они могут гореть и каменеть, и улыбаться, что они слышат, что они — уши, что у них есть вены и жилы. Откуда он все это знал? Видел? Как видел в Негеве «мастерскую Первотворенья» и «рыжеволосые города» из «мускулистых пламен», огненную колесницу над горой Кармель, Наполеона и зачумленных солдат в старом Яффо, пьяных от спирта матросов, «который век лежащих на дне у берегов Италии», и оживающий скелет Соломонова корабля в Эйлате, водяных музыкантов и танцовщиц в тель-авивском порту, Поколение пустыни с вершины Синая и своего умершего деда, дрожащего от ветра на улочке Сморгони? И многое, многое другое. Данте, которого Суцкевер как-то пригласил «махнуться гееннами»? Но Дантов ад для него — «все-таки аллегория». Рембо? Но тот, чтобы увидеть «салон на дне озера», приучал себя к «обыкновенной галлюцинации» всеми возможными, в том числе химическими, способами. Визионеры Меркавы? Но Суцкевер был военным корреспондентом и редактором журнала: «мастерскую Первотворенья», и говорящее двухтысячелетнее дерево в Хацеве, и «десницу», воздетую «из глуби колодца» в Беер-Шеве он видел во время контрнаступления «лис Негева», не постясь, не медитируя и не принимая молитвенной позы пророка Илии. Фантазии? «Никто не предупредил меня опасаться слов, опьяневших от потусторонних маков. И я стал их рабом. И я не понимал, чего они хотят от меня. Любят они меня или ненавидят? Они сражались в моей голове, как термиты в пустыне <…> Одержав победу над одним человеком, они явно решили покорять крепости, неуязвимые для слов. Победа над людьми, над ангелами, почему не над звездами? Опьяневшая от потусторонних маков, их фантазия разыгралась» («Зеленый аквариум», 1975). Метафоры? «Во мне качается звуковая ветвь, как прежде, / Реки крови во мне — не метафора» (стихотворение «Во мне», 1988). Тогда — что? «Просто пить пустыню / Из кувшина ночи / Просто пить видение / И видеть это видение в себе» («Из старого и нового», 1982). Тогда — кто? Может быть, Мильтон… «В сорок четыре <…> Мильтона поразила слепота. / Его слова / Сыграли с ним шутку: / Смог бы он любить вслепую / „Дерево“, „собаку“, „дождь“? <…> / В своей крови он искал плавающие солнца, / Чтобы прокалить черные мраморные слова в строфе, / До тех пор, пока <…> / Не разрешил задачу: / В своей крови он нашел / Потерянный рай <…> / В сорок четыре меня поразило видение <…> / Я всегда буду видеть / В моих венах мое слепое поколение, / Пока не найду мой потерянный ад» («Оазис», 1960). «Ода голубю» (1957) — самая отчаянная попытка Суцкевера, «наследника бесследных видений», найти свой потерянный ад. Это звуковое, буквенное, буквальное, слоговое, словесное видение. Скорее услышанное, чем увиденное. Или — увиденное слухом (вполне в духе Суцкевера). Для него не нужно ни молитв, ни галлюцинаций. Нужен лист бумаги: его приносит голубь (который потом сам оказывается этим листком). Нужен взмах «звуковой ветви» или птичьего крыла, чтобы придать отваги «растерянному стаду слов». И вот уже «гудят созвучья», и вот уже ищутся «слабые блестки силлаб» для прокорма листку-голубку. И вот уже строится храм из «звуков-костей». «Детства дитя, голубок, дай наречье губам, дай реченье, / Плачу созвучий внемли, чтобы сна не померкло свеченье». И вот уже в словах «царапают рот» вишни-рифмы. И вот уже душа танцует на «ярком краешке Луны». И вот уже бес выпрыгивает из огня, и свет становится серым, и «дети-пичужки» превращаются в «пустые скелеты», и «яд в каждом созвучье», и лица «заостряются на шеях, как тени больших топоров». И земля — трясина, и небо — трясина. И только листок бумаги «зажилен от смерти» в руке. «Знаю: листок — голубок, он согреет в мороз мои пальцы, / Внуки-слова не забудут, как жили их деды-скитальцы». И раскручивается, раскручивается «египетский жернов» видения, и захватывает в свое кружение весь мир. И растет звуковая сила мира, растет из «лесной, морской, мирской» песенки до рева труб «под золотом ребер», до пророческого львиного рыка. И обрывается… «На берегу красноморском сижу. Оду волны допели. / Тихо. Лишь солнце вращает египетский жернов без цели». А над берегом кружат чайки. Или это «двадцатидвухкрылый алфавит» («Скрипичная роза», 1974)?..

ОДА ГОЛУБЮ

1.
Редко, единожды в детстве, слепя многоцветьем, слетает Ангел со звездных высот, и напев его впредь не смолкает. Чуть показался на нашем — стремглав на свое пограничье, Знак лишь остался над крышами хутора — перышко птичье. Ангел совсем непростой: ради мальчика вылазка эта! Чудо! Не перышко — голубь над снежным магнитом рассвета. Голубь родился едва и летать не успел научиться, Падает, падает он, серебристой спиралью кружится. В горсточке-гнездышке мальчик его согревает, целует, Дышит на плюш его белый, и плюш, как под солнцем, воркует, Учит летать его мальчик, туманы проклевывать ловко. — Спас ты меня, мой родной, — белый голубь кивает головкой. — Что же ты хочешь в награду — чур, только не мешкай с ответом — Тайну моей белизны, оберег, снег зимою и летом? Мальчик в ответ, как во сне: «Прилетай, моя птичка родная, В дождь, или снег, или пламя, едва только крикну тебя я».
Поделиться с друзьями: