Изгой
Шрифт:
Постоянные набеги из года в год, и многотысячный уводимый полон, тысячи возов, забитых награбленным добром!
Система отработанная не то, что годами – веками!
Глава 10
«Только не сойти с ума, лишь бы не тронуться разумом в этом жестоком и безумном мире!»
Галицкий зажмурил глаза, стараясь не смотреть на творящиеся кругом непотребство. Была бы возможность, то заткнул бы уши, но приходилось все слышать. Юрий только тяжело вздохнул, покосившись на прилегшего рядом мужчину, совершенно ему незнакомого, с сединой на висках – он шел впереди связки невольников, в изодранной одежде, покрытой окровавленными полосками. Видимо оказал татарам яростное сопротивление, раз его так безжалостно посекли плетьми, хлеща со всей силы.
– Ой, мамо, мамо…
Девичий крик от повозки прервался, раздался глумливый смех татарина. Рядом стонала женщина, пыхтел насильник, другой стоял поблизости, уже удовлетворивший похоть, и сопел.
Массовое изнасилование продолжалось уже больше часа – разбойники, как встали на привал, заставили рабынь развести костры и варить в котлах мясо, пустив на забой захваченных коров и быков. А вот мужчин не тронули, продолжая держать их связанными в одной «грозди», причем проверили, как связаны запястья.
После того как все напились из мелкого и грязноватого ручья, второго, встреченного за день, стоя на четвереньках как скот, связки «живого товара» отвели обратно к повозкам. Юрий напился вволю, хотя вода шла взбаламученная, с мусором – вдоль ручья пили десятки, если не сотня рабов и рабынь. Но он не обращал внимания, настолько одолевала его, как и всех, жажда.
Привязав рабов обратно к повозкам, татары даже бросили им куски черствого хлеба и окаменевшие лепешки – именно одна такая и досталось Галицкому, вместе с просфорой. Последняя, видимо, трофей из разграбленной обители, куда он так неудачно предпринял вылазку.
– Ой, мамо…
Девица всхлипнула и замолчала – насильник, ухая как филин, поднялся и стал завязывать веревку на штанах. Юрий только зубами заскрипел от копившейся в нем ярости.
– Не надо, княже, им не поможешь, а себя погубишь…
Сосед, притворяясь спящим, зашептал ему в ухо. Юрий вздрогнул от неожиданности, в голове испуганной птицей заметались мысли, подхлестываемые воображением.
«Он меня принял за убитого пращура, благо мы с ним немного похожи – а еще отрицали генетику. Следовательно, моя версия о происхождении была правильной. Знать бы только за кого меня приняли?!»
– Терпи, княже. Даст Бог, выручат нас…
Однако уверенности в голосе говорившего мужчины не проявилось, видимо, он сам не рассчитывал на скорое освобождение. Галицкий решил пойти ва-банк, рискнуть:
– Ничего не помню, голова болит. А как меня зовут?
– От удара сильного люди порой память теряют, – после долгой паузы отозвался сосед, в голосе прозвучало явственное беспокойство. – Молиться будем, Господь не без милости, глядишь, память к тебе, господин мой, Юрий Львович, и вернется. Не будем к тебе внимания привлекать – если узнают, что ты потомок князей галицких, будет плохо. Так что я к тебе как к пану обращаться буду, прости.
Сосед приподнялся немного, делая вид, что переворачивается в беспокойном сне, потом улегся обратно на теплую землю. Голос тихо прозвучал с нескрываемой тревогой:
– Голова у тебя крепко разбита, пан Юрий. Плохо – как бы нагноения не пошло. С утра я тебе на рану помочусь, а ты мне на плечо – плохая там боль, тягучая.
– А тебя как звать?
– Григорием меня зовут, княже, прозвище мое Смалец с детства. Слуга я твой верный, двадцать лет правдой служу. Ничего, пока мы в дороге, расскажу все, что знаю, а там к тебе память и вернется. Бывает так часто, что люди ее теряют, а потом она сама возвращается обратно.
Шепот снова обжег ему ухо, и опять Галицкий не ощутил уверенности в голосе соседа, который оказался слугой ему. А потому осторожно спросил Григория о наболевшем:
– А год сейчас какой на дворе, Смалец?
– Червень начался, пятый день. А год… Вроде семь тысяч сто восемьдесят третий от Сотворения мира. Точно не помню, прости, княже. Отец Михаил так говорил, когда в летописи счет вел.
«Писец! Так я в будущем?! Ни хрена! Как все тут изменилось, экология восстановилась. Постой! Сотворение мира? Что-то тут не так! Надо уточнить, наверное, мы о разных вещах говорим».
Юрия год ошарашил, он почувствовал в нем неправильность, припомнив, что в летописях счет вели иначе, но как, он не знал, а потому спросил:
– А от Рождества Христова какой год?
– Вроде тысяча шестьсот семьдесят пятый, – не очень уверенно отозвался Смалец, после долгой паузы.
– А что тебя смальцем на польский манер назвали?
– Так ляха в котле сварил, жир с него казаки попросили вытопить. Жадный был пан, толстый, в маетке подати втрое собирал, жиду не доверял. Вот его и сварили, котел испоганили.
Юрий молчал, переваривая информацию. Нет, он знал о давней вражде казаков к полякам, про зверства, что творили обе стороны. Но одно дело услышать о таком, а другое лежать рядом с человеком, что самолично смог столь зверским способом умертвить другого.
«Так, сейчас июнь 1675 года, разница в исчислении лет 5508 – надо же счет я не забыл. И что мне дает эта дата? А ровным счетом ничего! Не историк я ни разу, что тут скажешь».
– Я припоминаю, что свитки прятал с вислыми печатями, крест рубиновый и перстень с печаткой льва гербового. Я ради них в обитель приехал? Чтоб схоронить в месте тайном?
– Да, к настоятелю отцу Михаилу, княже. А где прятал – никому не говори, даже мне. То родовые грамоты твои, тайные, много значат. А что в них написано, не ведаю, не читал.
– Грамоте разумеешь?
– Дьячок научил писать и читать немного.
– Неплохо. А я помню, что писать могу, а как – не знаю, – с деланным безразличием отозвался Галицкий, – вижу, что буквицы выписываю, не думаю что сумею.
– Сможешь, княже, хотя по первому разу будет трудно.
– А тебя как татары повязали, Смалец?
– Так тебя прикрывал, пока ты в своей свитке бурсачей в терн сиганул с мешком. Татарин в тебя из лука стрелу пустил, а я его из пистоля свалил. Ты успел тогда скрыться, за тобой токмо один погнался, а меня конем стоптали. Увернуться не успел, будь сабля в руке, то иначе бы вышло, – в голосе Григория просквозило сожаление.
– Я ведь тоже в свитке бурсачей был, как ты велел, вот и приняли за богомольца. Говорил же тебе, давай саблю свою возьму, из пистоля стрелять тебя научу. А ты мне – вера убивать не дозволяет, – в голосе казака прорвалось до поры скрываемое раздражение.