ЖАНРЫ

Изобилие и аскеза в русской литературе: Столкновения, переходы, совпадения
Шрифт:

Похожее встречается в прозе «Дети выдры» (1913): «Муха садится ему на ухо <…>» 158 . Таким образом, муха одновременно является тем самым словом (здесь оно тоже нежно, «нежное слово»!), которое поедает само себя, а именно в облике «письма», того самого текста, на котором оно «написано» («Трубите, кричите, несите!», 1921):

А вы пойдете и купитеНа вечер – кусище белого хлеба.Вы думаете, что голод – докучливая муха,И ее можно легко отогнать,Но знайте – на Волге засуха:<…>Волга всегда была вашей кормилицей,<…>Кричите, кричите, к устам взяв трубу! 159

158

Хлебников В. В. Собр. произведений. Т. 2. С. 144.

159

Хлебников В. В. Собр. произведений. Т. 3. С. 194. Курсив мой. – О. Х.Л.

Для Хлебникова одновременно утопичное и архаичное состояние мира достигнуто тогда, когда «вся земля» станет «съедобной» 160 , после того как «младшие братья человека», растения и животные, «сбросили свои оковы»; именно тогда закончится разногласие «города» и «деревни» – так же, как свободная метаморфоза между «миром» и «текстом», «вещью» и «словом», между «едой» и «речью», между «усвоением» и «олицетворением» («олицетворение слова»), которая превращает мир в единое целое, состоящее из «земли» и «речи».

160

Хлебников В. В. Утес из будущего // Собр. произведений. Т. 4. С. 299.

Когда земля вновь перейдет в подобное состояние «съедобности», тогда (вновь) будет достигнута (футуристическая) утопия и реституция (архаичного) первобытного состояния. Съедобность распространяется не только на земле, но и во всем космосе, который – здесь Хлебников пользуется карнавальным фольклором – поглощается в образе «человеческой головы»: «Как мухи, в вышине неба жужжали летчики <…>» 161 .

Существенной для архаичного мира Хлебникова является анаграмматическая связь между парадигмой «имени» и «еды». С мифологической точки зрения имя является ранней формой (вербального) общепринятого знака; имени поэтому соответствует «вещная» природа земли, «слову-термину», напротив, – предмет культурного мира. Имя, им-я ассоциируется как с местоимениями «им» (дательный падеж, множественное число) и «я», так и с понятием «иметь», в то время как парадигма «еды», как уже упоминалось, составляет омонимичную связь с понятием «бытия» («есть» – «есть» или «съесть»).

161

Там же. С. 303.

И наконец, в русском языке форма прошедшего времени глагола «иметь» – то есть «имел» – допускает анаграмматическое обратное соединение как с понятием «имя» (имел), так и с понятием «есть» в смысле принятия пищи, форма прошедшего времени которого – «ел» (а значит: им-ел). В духе поэтической этимологии «ел» в смысле еды можно разыскать – хотя и в перевернутом виде – в имени «Хлебников». А «хлеб» и без того является частью целого, земли: «Угрюмый отец / Хлеб делит по крошкам / <…> / В хлебе, похожем на черную землю, / Примесь еловой муки <…>» («Голод», 1921 162 ).

162

Хлебников В. В. Собр. произведений. Т. 5. С. 77. Курсив мой. – О. Х.Л.

Культ обжорства (позднее превратившийся в карнавальный, опустившийся до обычая) возвышает едящих до ранга богов («все мы сегодня цари»), заключение на «земле» гарантирует их божественное происхождение («Прачка», 1921):

Торговцы смехом,Запевалы голода,Обжоры прошлым годом,Пьяницы вчерашнего дня,Любовники водосточной трубы,Мудрецы корки хлеба,<…>Все мы, все мы сегодня цари!Любители желудка,<…>Землекопы вчерашних обедов —Божьи дети 163 .

163

Хлебников В. В. Собр. произведений. Т. 3. С. 258.

Здесь особенно очевидна архаичная двойственность «жизни» и «смерти», «умирания» и «рождения»: труп одновременно является сосудом смерти и жизни, телу необходимо превратиться в труп, дабы послужить «хлебом» (или же «вином») жизни и возрождения тому, кто его поедает. Как обычно, Хлебников ссылается через религиозный образ Христа на архаично-мифические формы культового поедания детей («Как быстро носятся лета…», 1914):

Друзья! Извольте меня слушать.Вам стол готов, прошу откушать<…>Открою я новость:Ты сыноед!Позавтракал ты сыновьями,И дочерь отведал ты нехотя.Лежат на столе сыновья 164 .

164

Хлебников В. В. Неизданные произведения. С. 50.

В то время как в религиозной «жертве» Христа бог (или же сын Божий) убивается и съедается, в архаичном мифе бог фигурирует нередко как людоед; человек находит спасение благодаря тому, что он съедается богом. Разрушительную сторону человеческой жертвы у Хлебникова многократно воплощает «война», которая превращает людей и, таким образом, «тело земли» (Россию как «мать-землю») в трупы или же поедает их («Зангези», 1922):

Прочти на заумной речи. Расскажи про наше страшное время словами Азбуки! Чтобы мы не увидели войну людей, шашек Азбуки, а услышали стук длинных копий Азбуки. Сечу противников: Жр и Эль, Ка и Пэ! <…>

Страшен очерк их лиц: смуглого дико и нежно пространства. Тогда шкуру стран съедает моль гражданской войны, столицы засыхают как сухари – влага людей испарилась 165 .

165

Хлебников В. В. Собр. произведений. Т. 3. С. 325 (Курсивы нежно и съедает моль мои. – О. Х.-Л.).

6. Роман «Голод» К. Гамсуна

Романное творчество К. Гамсуна оказывало значительное влияние на ранний символизм 1890-х годов и впоследствии на русский модернизм в целом: его роман «Голод» («Sult» 166 ), вышедший именно в 1890 году, в год рождения русского «декадентства», пользовался и в России огромным успехом. Монолог Гамсуна в романе «Голод» сосредоточен на усилении неутолимого голода, психосоматические последствия которого дискурсивно отражаются по нарастающей на способности восприятия и суждения рассказчика – в той степени, в какой сам персонаж все более чахнет, распадается, исчезает.

166

Перевод по изданию: Гамсун К. Голод: Роман / Пер. Ю. Балтрушайтиса // Гамсун К. Собр. соч.: В 6 т. / Сост. Ю. Яхина и др. М.: Худож. лит., 1991. Т. 1. Подробнее о поэтике Гамсуна ср.: Hron-"Oberg I. Hervorbringungen. Zur Poetik des Anfangens um 1900. Freiburg i. B.: Rombach, 2014. S. 104–123.

Именно это нарастание (словесного) текста, сопровождающееся ограничением его темы по кусочкам, парадигматично продемонстрировал также Д. Хармс в «Случае 1» – «Рыжий человек» 167 , где корпус текста развивается за счет все более и более сокращающегося изображаемого персонажа (или темы текста).

Это тексто(де)генеративное движение у Гамсуна принимает, однако, в высшей степени психологический характер, даже как бы расширяется до своего рода психограммы с диагностическими элементами, в то время как Хармс, находящийся в конце авангарда и, следовательно, модернизма, демонстрирует физически и метафизически реальную ситуацию тоталитаризма и свойственный ему «режим голода». Наглядным примером тому служит творчество Хармса, А. П. Платонова и позднее К. С. Малевича с его безликими фигурами крестьян, которые рассматривают голод как коллективный опыт (насильственной коллективизации), служащий фоном и горизонтом для восприятия «поэтики голода» позднего авангарда 168 .

167

Хармс Д. И. Полет в небеса: Стихи, проза, драмы, письма / Ред. А. А. Александров. Л.: Сов. писатель, 1988. С. 353.

168

Wachtel А. Meaningful voids: facelessness in Platonov and Malevich // Kelly C., Lovell S. (eds.). Russian Literature, Modernism and the Visual Arts. Cambridge: Cambridge University Press, 2000.

Думать можно и о проблеме, содержащейся в высказываниях из записных книжек и «Тетрадей» Хармса в 1930-х и 1940-х годах, постоянно говорящих о голоде и крайней нужде, и о причислении этих отчаянных «выкриков» к литературе или уже к эсхатологии в прямом смысле слова, то есть к «последним словам» на кресте…

Применимо ли это к роману «Голод» Гамсуна, в какой степени и как это применимо – вопрос, требующий отдельного исследования: параллели с Хармсом прослеживаются как в волшебно-заколдованном городе-мифе Христиании («это<т> удивительн<ый> город, который навсегда накладывает на человека свою печать…» 169 ), так и в Петербурге/Петрограде/Ленинграде, которому для Хармса и его поколения предстояло превратиться в зону голода и смерти в 30-х годах (и далее вплоть до периода блокады).

169

Гамсун К. Голод. С. 45.

Можно даже говорить о расширении городского мифа Петербурга в сторону текстов и жанров «голодания»; в любом случае для этого можно найти впечатляющий корпус текстов (например, Г. С. Гора, О. М. Фрейденберг, Л. Я. Гинзбург или описания Д. С. Лихачева).

Кажется неслучайным, что Хармс в своей центральной и финальной повести «Старуха» (1938) выбрал цитату из Гамсуна в качестве эпиграфа, который, однако, как мета-эпиграф доводит эту паратекстуальную категорию до абсурда. Он гласит: «И между ними происходит следующий разговор». Этот эпиграф взят из романа «Мистерий» Гамсуна, вышедшего в русском переводе в Ленинграде в 1935 году.

Поделиться с друзьями: