Чтение онлайн

ЖАНРЫ

К Колыме приговоренные
Шрифт:

А в шурфе всё шла глина. За два дня было пройдено не больше, чем на две лопаты, и по тому, что глина меняла цвет с серого на голубой, Ерёма знал, её будет ещё много. Когда в шурф стала поступать талая вода, целый световой день ему пришлось убить на проходку водоотводной канавы. Вечером в зимовье пришёл мокрым, в сапогах хлюпало, вся куртка была вымазана жидкой глиной. Не хотелось ни есть, ни топить печь, было одно желание: упасть на нары и ни о чём не думать. В остывшем за день зимовье было холодно, с порога несло сквозняком, а от наступившего вечернего заморозка окно затягивало инеем. За собой Ерёма уже давно не убирал. На полу было полно мусора, в углу валялись обглоданные им кости, на столе стояла уже давно не мытая посуда. Пересилив себя, Ерёма решил растопить печь. Когда он полез в карман за кресалом и огнивом, его словно ударили по голове: на поясном ремне мешочка с золотом, с которым он никогда не расставался, не было. «Обронил в ручей!» — обожгла его догадка, и он, в чём был, выбежал из зимовья. В ручье мешочка с золотом не оказалось, а в шурф, занимаясь водоотводной канавой, он сегодня не спускался, значит, мешочек унесло по ручью вниз. Где его там искать?! Звеня на перекатах, ручей то прятался в расщелинах крутых склонов распадка, то уходил под еще не растаявшие сугробы снега. «Всё пропало!» — стучало в сознании Ерёмы, когда он, решив раскапывать первый по ручью сугроб, шёл в зимовье за лопатой. Когда же он вошёл в зимовье, его снова как ударили по голове: ремень с мешочком золота лежал на нарах! «Да как же так?! — не понял Ерёма. Выходит, дело дошло до того, что он уже не всегда знает, что и делает. Взяв ремень и опоясавшись им, он пряжку обмотал бечёвкой и завязал её на два крепких узла. «Так-то вернее будет», — решил он и, поужинав строганиной, лёг спать.

Как добил шурф, Ерёма плохо помнил. Осталась в памяти бегущая по стенкам его вода, она была как лёд холодной, от неё немели руки, а мокрые ноги казались чужими, но ещё хуже было, когда он вылазил из него и лотком в ручье промывал поднятую породу. От дующего с верховьев распадка холодного ветра леденела куртка, а руки уже коченели и плохо слушались. Ещё запомнил Ерёма, что золота было много, и в одном из лотков оказался самородок величиной с большой палец. Что было дальше, Ерёма не помнил. Больного в зимовье его нашли якуты. Очнувшись, он увидел, что перед ним на коленях стоит старый якут и оттирает ему руки. У него было доброе, всё в мелких морщинах, лицо, узкие, как у всех якутов, глаза, и по-козлиному жидкая бородка. Другой, молодой, якут стоял за ним и, кажется, улыбался. Увидев, что Ерёма очнулся, он сказал: «Околевал, однако». Ерёма схватился за пояс: где золото?! Золото было на месте. Потом перед Ерёмой всё стало расплываться, исчезли оба якута, перед глазами полыхнуло чем-то красным, и он потерял сознание.

Выходили Ерёму в якутском стойбище отваром из каких-то горьких, как полынь, кореньев. Когда он уходил из стойбища, решил оставить якутам немного своего золота. «Эн ирэки!» — рассердился на него старый якут, а молодой, смеясь, перевёл: «Глупый ты!» И добавил: «Якут золото не нада. Олень лучше». Ерёма пообещал, что в Охотске он купит много оленей и осенью их сюда пригонит, но когда молодой якут перевёл это своим сородичам, они, видимо, не поверив в это, весело рассмеялись. Тогда Ерёма снял с плеча ружьё и подал его старому якуту. «Учугей са! — обрадовался якут и, хлопая по плечу рядом стоящую молодую якутку, сказал: «Красивый дьахтар! Учугей кэргэн!» «Хороший ружьё, — перевёл молодой якут. — Возьми за него красивый девка, хороший супруга». «Женилка у меня не выросла», — пошутил Ерёма, а когда молодой якут это перевёл, все якуты снова весело рассмеялись. «Хороший народ», — подумал о них Ерёма. Ох, не знал тогда Ерёма, что придёт время, и он с этого хорошего народа будет драть три шкуры.

II

В Охотске Ерёма долго не знал, куда приложить руки и что делать с золотом. Хорошо ещё, не приохотился к водке, а иначе оставил бы его в кабаке, или хуже: пришибли бы вместе с ним охотники до чужого добра. Жил он на постое у попа того прихода, где раньше ходил в прислужках. Поп, как и он, водку не пил, вёл скромный образ жизни, и мясо ел только по большим праздникам. Делал он это, как понимал Ерёма, не из религиозных соображений, а по большой жадности. Собираемые с прихожан деньги он складывал в кожаный мешочек и прятал его не в церковной ризнице, как это делают часто попы, а в своей избе. Однажды, поздней ночью, когда Ерёме не спалось, он увидел, что прячет поп свой мешочек под полом в специально вырытом погребке. «Ну, и дурак! — подумал он. — Кто это не знает, что деньги под полом и прячут». Для чего поп копил деньги, Ерёма не понимал. Детей у него не было, самому — хоть завтра в гроб ложись, а у старухи его было плохо с головой. Она часто заговаривалась, когда на неё сильно накатывало, ходила по дворам и просила милостыню, а в другое время больше сидела в углу, на лавке, а как приходил вечер, просила у попа поесть. «Сысоюшка, — тихо просила она — ни-то кашки мне положь», — и дрожащей рукой вытаскивала из-за спины заранее приготовленную миску. При этом у неё дрожала не только рука, но и подбородок, а глаза бегали, как у пойманной мышки. «Бог положит», — хмуро отвечал ей Сысой. Старуха прятала миску опять за спину, крестилась и, глядя на Сысоя с таким видом, словно каши она этой уже и наелась, говорила ему: «Спаси тебя Господи!» «Ну, нет, — глядя на то, как живёт поп, думал Ерёма, — я так жить не буду». А как жить иначе, он не очень представлял. Пока его жизнь от поповской ничем не отличалась. Вместе с ним ходил в церковь, вместе хлопотали по хозяйству, и если поп прятал свои деньги под полом избы, то и он своё золото закопал под корявой, в два рога, лиственницей на окраине Охотска. Конечно, Ерёма понимал, что золото надо пустить в дело, но какое в Охотске можно открыть дело, если половина его жителей были бродяги, а вторая половина жила тем, что по случаю перепадало в руки? Хорошо жили лавочник да приказчик, но с ними, понимал Ерёма, каши ему не сварить.

А помог Ерёме определиться с золотом случай. В конце лета подошло к Охотску японское торговое судно. От него отчалила тяжело гружёная лодка, а когда она пристала к берегу, из неё ловко выпрыгнул коротконогий, с бритой головой и большим брюхом японец. «Дратуй, капитана!» — приветствовал он встречавшую его толпу и, прижав руку к сердцу, стал всем кланяться. Два его помощника, у каждого из которых за поясом торчали похожие на турецкий ятаган большие кинжалы, стали разгружать лодку. Началась торговля. Со стороны якутов и эвенков шла пушнина, а с японской — мука, соль, табак, чай, и всё, чем в тайге рубят и пилят лес, из чего стреляют и в чём варят оленину и кипятят чай. Японца звали Накамурой, а он всех, кто брал у него товар, хлопая по плечу и ласково улыбаясь, называл «капитаной». «А что, если не они сюда, — подумал Ерёма об эвенках и якутах, — а я в тайгу со всем этим добром!» От этой мысли Ерёму вздёрнуло, как застоявшегося в упряжке молодого жеребца от удара хлыста своего хозяина. Он понял: зимой, когда никаких здесь японцев не будет, цены на товар, да ещё с доставкой в тайгу, определять будет только он и так, как это ему надо. Не откладывая дело в долгий ящик, он на своё золото взял с японского судна всё, что считал нужным. С Накамурой на этом судне, расставаясь, они выпили по чашечке сакэ и остались друг другом довольны. Видимо, считая, что на русском языке «дратуй» — не только «здравствуй», но и «всего хорошего», когда Ерёма отплывал от судна, Накамура кричал ему с палубы: «Капитана, дратуй!»

И до наступления зимы Ерёма не терял времени даром. Сговорившись с кузнецом, он из каждой двуручной пилы, разрезав их пополам, сделал две одноручных. Тунгусы домов не строят, понимал он, а на всё остальное и эти пойдут. Цены же на них решил он оставить как на двуручные. В табак, исходя уже из своего опыта, он подмешал корьё, спирт, который в тайге ценится выше золота, разбавил водой, а чайники он решил продавать без крышек, а потом, на втором заходе, продавать и их по новой цене.

Весть о том, что в тайге появился купец со своим товаром, быстро облетела всё побережье Охотского или, как называли его эвенки. Дамского моря вплоть до Алдана и верховьев Колымы и Индигирки. Базу нового промысла Ерёма определил в своём зимовье, имея в виду, что в свободное время он будет промышлять и золотом. В помощники он взял почти за так недалёкого ума и уже совсем было затурканного колымской жизнью белоруса Янку. В рваном армяке, худой, с конопатым, в небольшое блюдечко лицом, он был похож на подростка, убежавшего из дома. «А де вянтовка?» — сразу потребовал он у Ерёмы. Получив её, Янка шмыгнул носом, подтянулся и стал делать вид, что в оружии он толк знает. Внимательно осмотрел затвор, проверил винтовку на прицельность, а заглянув в ствол, с укоризной посмотрел на Ерёму и солидно сказал: «Нэ порадок». И взялся ствол чистить. «А де нож?» — закончив чистку ствола, спросил он. Нож ему Ерёма дал, и он его сразу нацепил на пояс и не расставался с ним, даже когда спал. Похоже, кроме винтовки и ножа Янке от Ерёмы ничего было не нужно. «Такого придурка мне и надо», — решил Ерёма.

К зимовью из толстого леса Ерёма пристроил склад и посадил у него на цепь взятую в Охотске похожую на волка бродячую собаку. Чтобы собака меньше спала, он держал её впроголодь, а когда кормил, травил её палкой. От этого, считал он, она будет злее. Назвал он собаку Алданом. Главная обязанность Янки, как и Алдана, заключалась в охране Ерёминого товара, когда сам Ерёма разъезжал по тунгусам. Заниматься торговлей Янке он не доверял и поэтому, собираясь в очередной отъезд, всякий раз наказывал: «Никого не пускать! Кто полезет — стреляй!» Янке такой наказ нравился. Он подтягивался, поправлял на поясе нож и говорил: «У мянэ воны нэ зрадуются».

Чем больше у Ерёмы ломился склад от пушнины, тем жаднее становился он. За одноручные пилы он брал уже двойную цену, а за каждую крышку к ранее проданному чайнику при повторном объезде меньше беличьей шкурки не брал. Взялся он за хорошую плату и крестить тунгусов. Опыта в этом он набрался у отца Сысоя, у него же перед отъездом выпросил ризу и крест. Склонил он на свою сторону даже и тех, кто верил шаманам. По его выходило, что дух, с которым общаются шаманы при камлании, и на самом деле является святым, но ходит он под христианским Богом вместе с его сыном Иисусом Христом. И поэтому-то Ерёма крестит их не просто так, а во имя Отца-Бога, его сына Иисуса Христа и ихнего святого духа. Тунгусы в это верили, а про Ерёму говорили: «У-у, бачка умный!»

Весной Ерёма стал всё чаше ездить в то якутское стойбище, где его выходили от схваченной на шурфу болезни. Не пилы и не чайники возил он в этот улус, а бусы из сердолика и серебряные серьги да спирт, ничем не разведенный, и чай настоящий, плиточный. И ездил он туда к той девке, которую ему предлагал старый якут за подаренное ему ружьё. Звали её Сардана, и были у неё не по-якутски большие глаза и длинные, дугой подкрученные вверх чёрные ресницы. Когда Ерёма смотрел в эти с подкрученными ресницами глаза, у него кружилась голова, и хотелось взять эту Сардану в охапку и унести за улус в тальниковую рощу. Старый якут, которого звали Гермогеном, был её отцом и Ерёму в его желании понимал, не понимал его молодой якут Афанасий, которому Сардана уже приходилась женой. Когда Гермоген напивался привезённого Ерёмой спирта, он шёл к дочери и зятю и звал их к себе в гости. «Киль мене, — говорил он, — чай бар, арыгыы бар» [4] . У Сарданы, как у кошки перед прыжком на мышь, вспыхивали глаза, она начинала прихорашиваться, а Афанасий ругался на Гермогена. «Сарынгы эн!» [5] — кричал он и зло сплёвывал на пол. Однажды, когда напился и Афанасий, Ерёма Сардану унёс в тальниковую рощу. Уже было тепло, над ними щебетали птицы, рядом, словно уговаривая кого-то, журчал ручей, но они этого не замечали. Они были в том миру, где всё без слов сливается в одно дыхание и замирает в сладкой истоме готового выпрыгнуть из груди сердца.

4

Идите ко мне, чай есть, водка есть.

5

Дурак ты.

Известно: любовь всегда идёт вразрез с делом. Случилось это и у Ерёмы. Чем больше он ездил к Сардане, тем меньше пополнялся склад пушниной. Да и Сардана стала уже не той, что была раньше. Широкий нос на осунувшемся лице стал шире, глаза, похожие раньше на спелую смородину, потускнели, а на ногах, когда Ерёма её раздевал, он видел грязные потёки. Чем меньше Сардана нравилась Ерёме, тем чаще она говорила ему своё «таптыбын», что по-русски означало «люблю». А так как любовь не в меру всегда отталкивает, Ерёма, в конце концов, к Сардане совсем охладел и перестал к ней ездить. А когда она сама приехала к нему в зимовье, он её погнал обратно. Сардана тогда плакала, падала перед ним на колени и целовала ему руки, но Ерёма остался неподступен. Конечно, если бы связь с ней не отражалась на деле, он, наверное, и не погнал бы её. «Дело — прежде всего», — твёрдо решил тогда Ерёма.

Всё это кончилось очень плохо. Однажды, когда Ерёма был в отъезде, Сардана снова прибежала к его зимовью. Стоял вечер, Янка, дремал и если бы не злой лай Алдана, она бы проскочила и в зимовье. Проснувшись и увидев у зимовья тунгуса в кухлянке, Янка и не стал гадать, кто это, а, как велел ему Ерёма, прицелился в него и выстрелил. Тунгус упал, а Янка, криво усмехнувшись, сказал: «Говорыл, воны нэ зрадуются».

Ерёма понял, что в этом деле, если оно дойдёт до Охотска, несдобровать и ему. И он решил его замять. Для этого он привёз в своё зимовье Гермогена с Афанасием, посадил их за стол, налил им спирту, и когда они выпили, забрав с собой и Янку, — вывел их на улицу. Там он снял с цепи Алдана и посадил на неё Янку. «За смерть Сарданы!» — объявил он Афанасию, а когда Афанасий перевёл это Гермогену, старик рассердился и, тыкая рукой в сторону Ерёмы, сказал: «Кини куахан кии» [6] . Два дня пили Ерёма с Гермогеном и Афанасием спирт, и два дня сидел на цепи Янка. Убежавший в тайгу Алдан через сутки вернулся и, бросившись к Янке, стал лизать ему лицо. Янка прижал его к себе и горько заплакал. «За що мянэ наказалы?» — не понимал он.

6

Он плохой человек.

Поделиться с друзьями: