Чтение онлайн

ЖАНРЫ

К Колыме приговоренные
Шрифт:

Воспоминания, связанные с матерью и Агафонихой, больно сжали Ване сердце, а когда он представил, что этого уже никогда не будет, с криком: «Бабушка, у меня мама умерла!» уткнулся ей в подол и так заревел, что уснувшая на кусте ворона с испугу чуть было с него не свалилась.

Вечером Ваня с отцом и Агафонихой сидел за столом. Брат матери, оказывается, уже уехал. Отец водку не пил, на нём была белая рубаха, и он уже не походил на человека, опущенного в яму. Агафониха крошила хлеб, мочила его в супе, а когда собранные в ладошку крошки съедала, как и раньше, была похожа на курочку. За окном наступала ночь, на небе зажигались первые звёзды, в доме на стене тикали часы, в печке потрескивали дрова, и Ване казалось, что на том свете, когда он будет есть одни сладкие яблоки, он обязательно заберёт к себе мать, а когда умрёт отец и тоже окажется на том свете, он и его в беде не оставит.

Случай на Зырянке

I

Заброшенный на Верхнюю Колыму посёлок Зырянка сохранил в себе оставшийся от сибирского казачества патриархальный облик. И хотя над ним уже кружат вертолёты, заходя на посадку, ложатся на крутые крылья «аннушки» и уходят в далёкие спирали пассажирские авиалайнеры, по другую от аэродрома сторону, на крутом берегу Ясачной, сохранилось с Дальстроя добротно рубленное из лиственницы здание речного пароходства, на другой стороне её с дореволюционного времени стоит уже осевший в песок колёсный пароход, а где-то в окрестностях, наверное, можно найти остатки жилищ казаков-первопроходцев из отряда Дмитрия Зыряна. Отсюда вниз по Колыме в конце прошлого века с женой и двадцатилетним сыном уходил в свой последний путь известный исследователь Северо-Востока Иван Дементьевич Черский. Недалеко сохранилась его избушка, где он готовил походное снаряжение и, по опросам местных жителей, делал наброски предстоящего пути. Видимо, оттого, что в посёлке ещё нет зданий, сооружённых из бетона и камня, всё, что связано с прошлым, органически вписывается в его деревянную архитектуру, и, если вы не лишены чувства воображения, вам нетрудно представить себя и первым землепроходцем, и участником экспедиции Черского, и пассажиром колёсного парохода, и матросом дальстроевского речного пароходства. А если вы зайдёте в местную столовую, размещённую, как и пароходство, в рубленном из лиственницы здании, и увидите сделанные из толстой доски столы, деревянные сундуки вместо стульев и вытянутые вдоль стен скамьи из грубо оструганных плах, вам покажется, что вы в том трактире, где когда-то казаки, по случаю удачного сбора ясака, пили брагу и ели местную строганину и сибирские пельмени. Располагают к этому и занятые в столовой женщины, которых кто-то ловкий на язык окрестил поварёшками. На первый взгляд, все они кажутся на одно лицо — одинаково скуластые, с небольшим вздёрнутым вверх носом, и заметно раскосыми глазами. И этому удивляться не надо, ведь в каждой из них течёт кровь от тех далёких браков, что совершались между русскими и якутами. И только при внимательном взгляде замечаешь, что каждая из них имеет и своё лицо, а при близком знакомстве с ними убеждаешься ещё и в том, что при всём различии характеров они одинаково неповторимы в сплаве упорства и вспыльчивости аборигенов и ленивой рассудительности русских.

Вот Яна Юрьевна Беликова. В столовой она работает с понедельника по пятницу, а в субботу и воскресенье отдаёт себя местному краеведческому музею. У неё коричневого цвета глаза, чёрные до плеч волосы и тонкая талия. В столовой она сидит за кассовым аппаратом и всё боится, как бы кого не обсчитать. Однажды с ней это случилось, она обсчитала на десять копеек грузина, приехавшего в посёлок на заработки. Ночь она спала плохо, а рано утром побежала к нему, чтобы вернуть деньги. «Маладэц! — похвалил её грузин. — На тэбе за это десят рубыл!» И положил ей десятирублёвую бумажку в нагрудный разрез платья. Яна Юрьевна от десятки отказалась, а грузин внимание к себе с её стороны понял по-своему. Теперь он ходил в столовую не раз в день, как раньше, а все три раза, и всякий раз, сидя за столом, стрелял в неё похожими на острые кинжалы взглядами. Привыкшие к любвеобильным посетителям поварёшки не обратили бы на это внимания, если бы у грузина не был нос, похожий на клюв большого попугая. Когда с таким носом он наклонялся над тарелкой, чтобы зачерпнуть в ней ложку супу, казалось, им он в ней что-то ещё и выклёвывает. «Что ты с ним будешь делать?» — смеялись над Яной Юрьевной поварёшки. «С кем?» — не понимала она. «С носом!» — смеялись они, а однажды одна из них, фыркнув, сказала: «Извини, Янка, но такие носы уже никто не носит». Зачастил грузин к Яне Юрьевне и в её краеведческий музей. «Какой богатств!» — восхищался он выставкой ондатровых и соболиных чучел, а увидев резную кость из бивня мамонта, сказал: «Мой его купит». Ходил грузин по музею с прямой, словно вытесанной из дерева осанкой, и, похоже, искал в нём не одни культурные ценности, а что-то ещё и другое. Кремнёвому ружью он заглянул в дуло, в якутскую юрту сунул нос и что-то в ней понюхал, у волка потрогал зубы: не чужие ли, а у лося заявил, что «такой крупнорогатый скотын Капказ уже нэт». Похоже, всё это он делал с расчётом, что Яна Юрьевна его видит и наверняка восхищается его деловым вниманием к музейным экспонатам. В одно из своих посещений музея он попросил у неё книгу отзывов посетителей и написал в ней: «Дарагой Янэ за прекрасны выставк от капказки друг». Терпение Яны Юрьевны лопнуло. С присущей ей категоричностью она заявила грузину, чтобы он больше к ней в музей не ходил. «Болшой дур! — рассердился на неё грузин. — Выгод тёплы дружб нэ понимаеш!» Возможно, Яна Юрьевна не поступила бы так с грузином, если бы не дорожила репутацией своего музея. Она была твёрдо уверена, что Зырянка без её музея была бы уже не Зырянкой, а тем захолустьем, в котором живут одни безродные Иваны. Прямо при входе в зал музея у неё висел плакат со словами Пушкина: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие». Спасая своих земляков от постыдного малодушия, Яна Юрьевна не избежала его в своей семье. Муж её, учитель географии, не раз в год уходил в длительные запои. Чтобы скрыть это, она шла в поликлинику и, унижаясь, выпрашивала там справки о том, что он болен. Не отказывал ей в этом терапевт Моисей Иванович, но и он в последнее время, увидев её в своём кабинете, испуганно вздрагивал, семенил короткими ножками к двери и, плотно её прикрыв, говорил:

— Ах, Яна Юрьевна, если между нас сказать, и меня за раз из клиники погонят!

Яна Юрьевна стала ходить к хирургу. У этого была по-бычьи сложенная голова, крупный, в спелую грушу, нос, и он, кажется, ничего не боялся.

— Та-ак, — встречал он Яну Юрьевну, — что мы ему в прошлый раз ломали? Руку? Хар-рашо! Поломаем ему теперь ногу.

А когда провожал её, всякий раз говорил:

— Шею бы твоему подлецу поломать!

Яна Юрьевна пыталась уберечь своего алкоголика от запоев тем, что прятала от него деньги. Получалось это у неё плохо. У мужа на них было такое тонкое чутьё, что находил он их везде, даже в мусорном ведре, когда же она запирала их на замок в комоде, он вскрывал его специально сделанной отмычкой.

Детей Яна Юрьевна не имела и не уходила от мужа, видимо, из жалости к нему. Музей же, как могло показаться на первый взгляд, был для неё тем уголком, в какой обычно забиваются люди, убегая от своих несчастий. Однако это было не так. Она часто ходила в клуб и перед показом фильмов выступала с лекциями по истории своего края. И что скрывать: Яна Юрьевна не была здесь исключением из той многочисленной категории лекторов, которые стремятся не только раскрыть свою тему, но и показать себя и глубиной мышления, и академической строгостью языка. Царская политика по отношению к местному населению у неё была сугубо колониальной, насаждаемое казачеством общественное устройство авторитарным, якуты в национальной структуре при них были не просто якуты, а якутские компоненты, а шаманы являлись махровыми служителями языческого культа. Другой становилась Яна Юрьевна, когда переходила к событиям, связанным с конкретными личностями. Рассказывала она об этих событиях простым языком, и так увлекалась ими, что, казалось, видит их не со стороны, а является их участницей. А когда она рассказывала о последнем сплаве по Колыме Черского, цитируя дневник его жены, Марфы, написанный ею, когда он умирал, — после слов: «Мужу всё хуже. Боже мой, что будет дальше?» по лицу её, казалось, бежали слёзы.

Другая поварёшка, Верка Амосова, работала в столовой на раздаче. В свои двадцать пять лет она была бы похожа на подростка, если бы этому не мешали большие груди и короткие, с выразительными икрами, ноги. Ловкая на язык и на руку, она успевала послать, куда надо, заглядевшегося на неё посетителя и шлёпнуть в его тарелку на второе не то, что он просит.

— Ну, знаете ли! — обижался посетитель.

В ответ Верка смеялась, и ловко одёрнув на себе юбку и кокетливо поправив на груди кофточку, начинала перед ним форсисто выламываться.

— О, стерва! — не зло ругался посетитель и шёл со своей тарелкой к столу.

Показав ему в спину язык, Верка бралась за второго посетителя.

Мужа у Верки не было, но был сын Колька, которого она родила в шестнадцать лет. Сейчас Кольке было девять лет, и они с Веркой больше походили на сестру и брата. Когда он приходил в столовую, Верка с ним занималась уроками. Всякий раз эти уроки проходили по одному и тому же сценарию.

— Почему в пустыне ничего не растёт? — раскрыв учебник географии, строго спрашивала Верка.

— А потому, что там песок, — твердо отвечал Колька.

— А почему там песок? — шла дальше Верка.

— А потому, что там ничего не растёт, — отвечал Колька.

— Господи, — вздыхала Верка, — и в кого ты такой оболтус?

— В тебя, мама, — отвечал Колька и, забрав у неё свою географию, делал вид, что занятия по этому предмету закончены.

Иногда на вопросы по географии переходил и Колька. Однажды, придя в столовую, он громко, так, чтобы все услышали, спросил Верку;

— А почему море солёное?

— Потому что в нём много соли, — ответила она.

— А вот и не так! — звонко рассмеялся Колька. — Море солёное, потому что в нём селёдки плавают.

Так как трудно представить Верку без парня, который бы за ней не ходил, такой парень у неё был. Все его в посёлке звали Пахой, и был он, в отличие от Верки, неуклюже сложен и с постоянным выражением на лице горькой скуки и тупого ко всему безразличия. Зачем они, такие разные, встречаются, никто не знал. Когда Паху об этом спрашивали, он отвечал:

— А мне без разницы.

Работал он в жилуправлении сантехником, и похоже, что и в нём ему было всё без разницы. Когда его посылали с ремонтом на квартиру, он всякий раз спрашивал;

— А оно надо?

А Верка, жизнь которой не сложилась сразу с рождения Кольки, видимо, смотрела на своего Паху, как на обязательное для всех женщин, хотя и не совсем нужное приложение. К залётному на Зырянку геологу из Москвы, от которого родился Колька, она ездила, но от отцовства, ссылаясь на неопределённость их отношений, он отказался.

Когда Верка стала плакать, его мать, выпроводив её за дверь, сказала: «Таких вас много, а он у меня один».

И это была первая любовь Верки, а будет ли вторая — кто знает. Ведь это в окрепшем возрасте потерянная любовь не ломает человека и не отбивает желания найти другую, а в её, тогда шестнадцатилетнем, она убила не только это желание, но и всякую веру в мужскую порядочность. Видимо, не случайно, когда поварёшки собирались своей компанией, выпив, Верка всякий раз срывалась на свою частушку:

Поделиться с друзьями: