Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
И на улицу Горького вышел.
И почувствовал, как устал.
Следует, однако, пояснить, что в стихотворении этом, хотя поэт говорит от первого лица и вносит сугубо автобиографический момент — «Так не взяли меня на работу. И я взял ее на себя, всю неволю свою, всю охоту на хореи и ямбы рубя», — слова «еврей» нет. Нет, разумеется, по причинам, не зависящим от поэта: невозможно представить себе, что стихи эти увидели бы свет, если бы каждая вещь, каждое явление были названы здесь полным именем.
Обращаясь к своему прошлому, к далекому детству, Слуцкий вспоминает то же, что вспоминали в таких случаях и многие другие русские поэты. Но есть у него еще одна, особая область воспоминаний, уже не из детства, которая связана с его родословной, объемлющей всю его многочисленную родню:
Отягощенный родственными чувствами,
Я к тете шел, чтоб дядю повидать,
Двоюродных сестер к груди прижать,
Что музыкой и прочими искусствами,
Случалось,
были так увлечены!
Я не нашел ни тети и ни дяди,
Не повидал двоюродных сестер,
Но помню,
твердо помню
до сих пор,
Каких соседи,
в землю глядя,
Мне тихо говорили: «Сожжены…»
Все сожжено: пороки с добродетелями
И дети с престарелыми родителями.
А я стою пред тихими свидетелями
И тихо повторяю:
«Сожжены…»
Годы спустя поэт вновь вернулся к великой трагедии своего народа. В этот раз он говорил уже не о родне в узком смысле слова, а о народе своем, о сожженных своих братьях и сестрах, к которым он, несожженный, пришел на свидание:
Теперь Освенцим часто снится мне:
Дорога между станцией и лагерем.
Иду, бреду с толпою бедным Лазарем,
а чемодан колотит по спине.
…………………………….
Нехитрая промышленность дымит
навстречу нам
поганым сладким дымом
и медленным полетом лебединым
остатки душ поганый дым томит.
Прошлое — да какое же оно прошлое, если все стоит перед глазами! — настолько владеет им, что и собственное свое завершение земного пути он мыслит под знаком освенцимской березки:
Березка над кирпичною стеной,
Случись,
когда придется,
надо мной!
Случись на том последнем перекрестке!
Свидетелями смерти не возьму
Платан и дуб.
И лавр мне ни к чему.
С меня достаточно березки.
И если будет осень,
пусть листок
Спланирует на лоб горячий.
А если будет солнце,
пусть восток
Блеснет моей последнею удачей.
Почему восток? О каком востоке говорит здесь поэт, творя последнюю свою молитву, — «Березка у освенцимской стены! Ты столько раз в мои врастала сны! Случись, когда придется, надо мною», — обращаясь с последней просьбой не к людям, нет, к судьбе своей?
Слова, слова, слова, —
говаривал Гамлет.
Кроме того, есть Слово,
которое было вначале.
Вначале было слово,
и только потом — дело.
Слово, которое было вначале, до дела, Творец произнес, как известно, на Востоке. И там праотцы записали в Книгу:
«И сказал Бог: да будет свет. И стал свет».
Какой же еще восток, как не этот, восток пращуров, мог иметь в виду Борис Абрамович Слуцкий, заклиная судьбу соединить его с сожженными его братьями и сестрами под освенцимской березкой, которая взошла на их обугленных костях, из их праха!
«Давайте после драки помашем кулаками», — звал Борис Абрамович. И тут уже уточнял, к кому обращен ребячий его, мальчишеский зов: «Давайте выпьем, мертвые, во здравие живых!»
Мертвые — это и евреи, и неевреи — это все, кто, перед тем как полечь, шли в одном с поэтом Слуцким строю на войне:
Давайте выпьем, мертвые,
Во здравие живых!
Давайте, давайте: где ж еще можно в наши дни так покутить, как на пиру мертвых! На обугленных костях брата — по крови, по племени, по человеческому роду.
Суржик
Е. Шварц
Кроме русских, евреев, украинцев, поляков, караимов, существовала на свете еще особая порода людей: назывались они суржиками. Например, моя троюродная сестра Лариса была суржиком. Ее брат тоже был суржиком. Про одного нашего знакомого говорили, что он не любит евреев, и тут же объясняли: «Чего вы ждете от него — он же суржик!» А про другого говорили, что он всегда тянется к евреям, и тоже объясняли: «А что — он же не гой, он же суржик!»
Оказалось, суржик — это человек, который наполовину еврей. Другая половина может быть какая угодно — русская, польская, болгарская, немецкая, — но одна половина должна быть обязательно еврейская.
Летом, когда я приехал в деревню, колхозный мальчик сказал мне, что поле через дорогу — это суржик, а пшеница начинается там, за криницей. Я засмеялся и объяснил ему: суржики — это люди, а поле не может быть суржиком. Он обиделся и сказал мне: «Сам ты суржик». Нет, ответил я, я не могу быть суржиком: у меня папа и мама — оба евреи. Значит, ты жид, сказал он, а это поле, до криницы, где пшеница и рожь вместе, — таки суржик.