ЖАНРЫ

Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:

В те годы, когда евреи были еще, как утверждают многие, не только равны, а даже равнее других, Евгений Шварц уже провидел правду. Помните разговор Короля с Шутом? «Развесели меня», — сказал Король. «Один купец…» — начал Шут. И Король его тут же перебил: «Как фамилия?» Шут, конечно, не назвал ни Рабиновича, ни Хаймовича, ни Шапиро, но Король зашелся от смеха, потому что они, короли, тоже не пальцем сделаны, тоже умеют понимать всякие метонимии и эвфемизмы. Друзья рассказывали, что все годы Шварц отличался крепким, если не считать наследственного тремора, здоровьем, а потом вдруг заболел сердцем, тяжко страдал последние восемь-девять лет жизни и скончался в пятьдесят восьмом году. И никто из них не произвел простого арифметического подсчета: пятьдесят восемь минус восемь-девять — это и есть как раз те годы, конец сороковых, когда по всем градам и весям, от океана до океана, травили всяких безродных космополитов, всяких шварцов.

В античные времена, говорит великий историограф Теодор Моммзен, возникали уличные беспорядки из-за того, что «греки со своими насмешками и иудеи со своей надменностью не уступали друг другу…» Римские власти вмешивались в конфликты, конечно, nota bene историографа, не на стороне иудеев. Естественным следствием этого было то, что «во время уличных беспорядков все они были перебиты».

Что для историографа Моммзена было уроком истории, то для комедиографа Шварца было уроком жизни.

Александрийский многочлен

И. Бродский

Иудеи, воспользуемся языком математики, в большинстве случаев находили способ вставить свой икс, игрек, зет в александрийский многочлен.

Липман Берс, профессор, вице-президент Национальной АН США

I.

Гарвард. Здесь, некоторое время спустя после возвращения из Стокгольма, поэт Иосиф Бродский, нобелевский лауреат 1987 года, встретился с профессорами, аспирантами, студентами и пришлыми любителями изящной словесности.

Бродскому был задан вопрос: кому из русских литераторов XX века он, как поэт, считает себя наиболее обязанным?

— Ну, Мандельштам… Да, конечно, Мандельштам, — сказал Бродский. — Я думаю, я уверен, он самый большой русский поэт века.

Объясняя, как сложился в его восприятии образ самого большого русского поэта XX века, он частью повторил то, что ранее написал в очерке о крайне одинокой фигуре в русской поэзии, каким представлялся ему и каким в действительности был Мандельштам. Еврей, он жил в столице Российской империи, где господствующей религией было православие. И религия, и политическая структура этой империи были унаследованы от Византии. Вследствие этого Петербург, чужой и близкий до слез одновременно, стал для поэта эсхатологическим убежищем. Это определило у него и особое чувство времени. В категориях самого поэта — «шум времени». Строго говоря, не Мандельштам выражал время, а время выражало себя через Мандельштама. Петербург, в архитектуре которого классицизм нашел свое непреходящее выражение, был для Мандельштама российской Александрией. Сквозь контуры города проступала античная Эллада, куда поэт убегал в метрику Гомера, в александрийский стих («Бессонница. Гомер. Тугие паруса…»), где, по-язычески живучий, он брал верх над своим отчаянием, над одиночеством, которое никогда не оставляло его. При этом он всегда, подобно Одиссею, был «пространством и временем полный». Греция была для него вечна, как Рим, как библейская Иудея и христианство. В генетической памяти этого эллина, иудея, римлянина Средиземноморье было родным домом. А дома с постоянным адресом, который после Октября в России полагался всякому советскому гражданину с паспортом, у Мандельштама никогда, за вычетом считанных недель, не было. Он оставался сиротой эпохи, «бездомным во всесоюзном масштабе».

…Неподалеку от меня, ближе к двери, прозвучала произнесенная с английским акцентом строка: «На Васильевский остров я приду умирать». Было впечатление, что Бродский услышал свою строку, круто вскинул голову и тут же торопливо, как будто спешил сам себя поправить, горячо заговорил:

— Мандельштам, да, был талантливый поэт. Но в России было много талантливых поэтов. Девятнадцатый век: Баратынский, Вяземский, Пушкин, Катенин, а еще раньше Державин, Кантемир, Херасков. Моими учителями были Цветаева, Пастернак, Ахматова, Гумилев, Ходасевич, Заболоцкий, Кузмин, Клюев, Маяковский, да-да, Маяковский и, конечно, Мандельштам.

Аудитория напомнила: «Вы говорили о Мандельштаме, что считаете его самым большим русским поэтом века».

— Я говорил? — пожал плечами Бродский. — Да, наверное, говорил. Но первый русский поэт века — Цветаева.

В своей нобелевской лекции он назвал пять поэтов — первым Мандельштама, за ним Цветаеву — чье творчество и чьи судьбы ему дороги, ибо, не будь их, он как человек и как писатель, по его словам, стоил бы немногого. В конце лекции, поминая заслуги поколения, частью погребенного в могилах сталинского архипелага, он опять назвал Мандельштама: «И тот факт, что я стою здесь сегодня, есть признание заслуг этого поколения перед культурой; вспоминая Мандельштама, я бы добавил — перед мировой культурой».

Поколение Мандельштама передало эстафету мировой культуры поэту Иосифу Бродскому. До конца века оставалось тринадцать лет.

— Кого из прозаиков…

Бродский не дослушал:

— Моя фанаберия — поэзия.

— Но все-таки, кого вы считаете самым крупным в русской послеоктябрьской прозе?

Бродский задумался. С разных сторон шли подсказки: Булгаков, Платонов, Бабель, Зощенко…

— Добычин, — быстро произнес Бродский. — Леонид Добычин.

Аудитория Добычина не знала. Переспрашивали с недоумением друг у друга: «Добычин? Леонид Добычин?»

Оказалось, автор романа «Город Эн» — сотня страниц — и двух книжек рассказов. По оценке Бродского, роман «гоголевской силы», название — из «Мертвых душ». Чичиков приезжал в губернский город NN. У Леонида Добычина — город Эн. Провинциальная жизнь. Все происходит, как всегда, в русской провинции, точнее, ничего не происходит. Впрочем, произошла революция. У Добычина обостренное чувство семантики. Да, прустовское внимание к мелочи: мелочь перерастает по своему значению главное. Сильна джойсовская нота: сквозь долгое назойливое бормотание прорывается внятное слово. Добычин дружил с обэриутами, но их манифеста — «Смотрите на предмет голыми глазами!» — не разделял. Обэриуты — это литературное течение в Питере. Двадцатые годы. Слависты знают. Добычин стоял особняком. Литераторы его боялись. Прозу Бабеля считал «парфюмерной». Да, среди обэриутов был поэт Даниил Хармс. Своеобычный. Увлекался английской поэзией. В сорок первом был арестован в блокадном Ленинграде. Помер в Сибири, в тюремной больнице. Теперь стихи Хармса — в домашней библиотеке каждого школьника.

Даниила Хармса аудитория знала. Знала и то, что английских поэтов Хармс читал в оригинале. Сохранилась тетрадь поэта с переписанными от руки стихами Блейка, Кэрролла, Киплинга, Милна.

Вспомнив английских поэтов, заговорили об английских стихах Бродского: русский поэт, почему он стал писать английские стихи?

Бродский сказал: всякий культурный человек — во всяком случае, человек, который считает себя культурным — должен пользоваться по крайней мере двумя языками. Тем более в его случае, коль скоро он принадлежит двум культурам.

У всех на памяти была нобелевская лекция Бродского, в которой он также говорил, что волею судеб принадлежит двум культурам. О своих современниках, собратьях по перу в обеих этих культурах, он объявил урби эт орби, что их дарования ценит выше своего. Более того, выразил уверенность, что, окажись эти поэты и прозаики на его месте, они сказали бы миру больше, чем мог сказать он.

Эти слова поэта — существа, у которого скромность, состязаясь с гордыней, не всегда выходит на первый план, — тем больше имели веса, что прозвучали не с кондачка, а были занесены на лист бумаги, где подверглись самому взыскательному «досмотру»…

Собственно, тема была исчерпана, и человек из аудитории, затеявший разговор об английских стихах Бродского, подтвердил, что в этом пункте все ясно, а теперь он хочет задать поэту другой вопрос:

— Зачем вы печатали свои английские стихи?

Не сам вопрос, но тон, каким были произнесены слова, казалось, оставил место только для немой паузы, которая сохранялась до тех пор, пока не заговорил Бродский. Ну, сказал он, всякий поэт, конечно, пишет в первую очередь для себя, но, понятно, хочет, чтобы стихи его знала публика. Он сам готов присоединиться к тем, кто видит в этом слабость, суетность. Но такова природа сочинителей стихов.

Поделиться с друзьями: