Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
— Но ваши английские стихи — плохие стихи. Вы понимали, — спросил человек, — что ваши английские стихи — плохие стихи?
Бродский ответил: да, они уступают русским стихам, но и русские стихи его далеко не все равны по качеству.
— Значит, вы понимали, — стоял на своем человек, — что ваши английские стихи — плохие стихи. И все-таки публиковали их, зная, что такие стихи английского автора никто не стал бы печатать.
Бродский сказал: да, возможно, так и было, но мысль свою он не закончил, обдумывая продолжение.
— Значит, — не стал ждать продолжения человек из аудитории, — вы воспользовались своим доступом к средствам печати и опубликовали то, что заведомо публиковать нельзя было.
Бродский сказал: когда русский поэт пишет английские стихи, пусть издатели сами решают, что заведомо можно и чего заведомо нельзя.
Несомненно, в этом был свой резон. В других обстоятельствах, когда дело касалось не собственных его сочинений, Бродский выступал на ролях то званого, то незваного советчика американских издателей. Но, разумеется, последнее слово все-таки оставалось за издателем.
В конце семидесятых годов, вскоре по приезде в Нью-Йорк, по совету Элинор Вуд — моего тогдашнего литературного агента, молодой англичанки и поклонницы Бродского, которая была с ним знакома, — я отправил ему рукопись романа «Двор» и несколько своих рассказов. Спустя некоторое время я позвонил Иосифу, договорились встретиться в кафе «Фигаро» на улице Макдугал, в Гринвич-Виллидже.
Я пришел минута в минуту. Иосиф уже расположился за столиком, вполоборота к окну. Вельветовый пиджак мягкого, с зеленоватым отливом морской гальки, колера, сидел на нем слишком свободно. Оправляя рукав, он сказал мне, что купил этот пиджак в комиссионке на Мэдисон-авеню за сотню, хотя действительная цена ему пятьсот баксов. Американец, хозяин пиджака, может, надел его один-два раза, а может, и вовсе не надевал. Вообще, кто не миллионщик, а хочет прилично одеваться, тому и башмаки, и куртка, и шляпа — все из комиссионки.
Иосифу было в ту пору до сорока, но выглядел он человеком лет сорока с лишним, с признаками той усталости на лице и в осанке, какая бывает от давних недомоганий.
О действительных его хворях я ничего не знал до той встречи в кафе «Фигаро», где, поминая свое профессорство и аудиторные экзерсисы со студентами по классу поэтики, он ввернул слово о всяких там штучках своего сердца, от которых бывает крепко не по себе — начинаются преувеличения, хотя «сам себе уже надцать раз твердил, что преувеличивать не надо»…
Я сказал ему, что наказы этого рода самому себе мне хорошо знакомы по собственному больничному опыту, в молодые мои лета затянувшемуся на три четверти года, с минутами и секундами, которые, как песчинки в песочных часах, ссыпаются все быстрее, и каждое мгновение ждешь чего угодно — так близко сходятся миры, тот и этот, — но в конце концов дистанция восстанавливается и «говоришь себе в надцатый раз, что преувеличивать не надо»…
Иосиф кивнул, да, дистанция восстанавливается, но до того, как становится опять уютно, бывает очень неуютно. Хочешь не хочешь, а берешь себе в голову всяких глупостей.
Что хочешь не хочешь, а берешь себе в голову всяких глупостей, когда хвораешь, — в этом новости не было. Но не следовало ли мне видеть в этом намек Иосифа на свое здоровье, которое не позволяет ему сейчас заниматься чужими делами?..
Нет, намека не было. Иосиф сказал, что же это мы так сидим, сухие, надо бы чего-то принять. Насчет себя сообщил, что предпочитает водочку: среди спиртов — ничего чище и здоровее нет. Я поддержал: в единстве предпочтений — своя сермяга.
Подошел официант. Я заказал водку, Иосиф — виски со льдом. Сермяги не получилось.
Иосиф сказал: обратимся к делу. Первое слово было за мной. Я сослался на письмо, в котором просил его о поддержке. Он сказал, что помнит, нет надобности повторять. Я стал говорить о романе «Двор», о том, что, кроме двух книг, охватывающих события до марта 1953 года и написанных в Одессе, предполагаю еще две книги — чтобы покрыть, сколько мне достанется, XX век.
Иосиф сказал: все ходим под Богом. О рукописи «Двора», посланной ему, сообщил, что она у него на столе. И добавил: «Моя фанаберия — поэзия». По ходу разговора еще два-три раза повторил, что его фанаберия — поэзия…
Насчет романа, куда посылать, твердо посоветовал: «Ардис», можно Саше Соколову, он там работает у Карла Проффера, а лучше самому Карлу, который среди американцев — первый знаток русской послеоктябрьской прозы и, кроме того, замечательный парень, познакомились они еще в России.
— Будете посылать рукопись, — сказал Иосиф, — сошлитесь на меня.
На улице, когда прощались, повторил: «Обязательно напишите, что говорили со мной».
Вечер был пасмурный той осенней нью-йоркской пасмурностью, в которой, подвешенные к столбам, фонари окружены баллонами желтого света, возвращающими улицы к газовым фонарям минувшего века, когда по булыжной мостовой цокали конские копыта и прохожие в цилиндрах, слегка наклонясь вперед, пристально вглядывались в никуда, темневшее перед ними.
У меня было превосходное настроение: дело наконец сдвинулось с мертвой точки, «Двор» идет в «Ардис», лучшее в Америке русское издательство. По мнению Иосифа, не только в Америке, но и вообще в зарубежье.
Месяца через три я получил письмо из Энн Арбора, штат Мичиган, в котором Фред Муди, член редакционного совета издательства «Ардис», благодарил меня за интерес к издательству, засвидетельствованный присылкой моей рукописи. За благодарностью, строкой ниже, следовало «к сожалению», которым автор уведомлялся, что обилие прозы, имеющейся в портфеле издательства, в настоящий момент исключает его интерес к какому бы то ни было дополнительному материалу этого рода.
Несколько лет спустя, ранней весной восемьдесят четвертого года, авторские поездки по Америке привели меня в Энн Арбор. Нежданный гость в издательстве «Ардис», я пришел в неурочный час: Карл Проффер, сказали мне, занят со своими студентами в университете. Есть смысл подождать, звонил, что скоро объявится у себя в конторе.
Рассматривая книжные стеллажи, я обнаружил на полке полдесятка комплектов «Двора», недавно выпущенного, в двух книгах, Нейманисом в Мюнхене. Когда пришел Проффер, я сказал ему, указывая на книги: «Карл, этот роман я посылал вам. До французского издания в Париже, до русского издания в Мюнхене».
«Да, — подтвердил Карл, — посылали. Я очень жалею, что не напечатал роман. Был разговор с Бродским. Бродский чего-то там фокусничал, кипятился. Я очень жалею, что послушался тогда его. Потом уже было поздно».
Карл выглядел уставшим, лицо припорошено сизой пудрой. В тот день мне сказали, что у него рак. Полгода спустя Карла Проффера не стало.
Странно: пока был жив Карл, ни разу не возникало соблазна узнать у самого Бродского, для чего нужны были ему все эти трюки с издательством «Ардис», где он то доброхот, то лиходей Ванька-ключник. А в сентябре, когда пришла весть о кончине Карла, к скорби примешалась досада: вот, упущен шанс обменяться на троих словом «по интересующему вопросу», узнать причину.