Как белый теплоход от пристани
Шрифт:
Я убрал губную гармошку в ящик и взял в руку перо. Чужих книжек уже начитался – захотелось почитать что-нибудь своё. Но для того, чтобы прочесть что-нибудь ненужное, надо сначала написать что-нибудь ненужное, а у меня для этого не было таланта. Однако я упёрся и наработал кой-какие способности при помощи труда. Сперва это были пересказы драматичных разговоров с папой моей возлюбленной из шестого класса. Потом я поднялся до сценок в школьном КВН – настолько гениальных, что ни школьники, ни педагоги не хотели марать о них свою репутацию. И вот так пришла пора трагедий. Я писал о подростках, открывших истину, и о взрослых, которые ничего в истинах не понимают. Постепенно, от страницы к странице, я добрался до того, что сам стал таким же взрослым и с меткостью беллетриста принялся изобличать невежество подростков, плюющих, как в колодец, в мой уникальный жизненный опыт. В конце концов я научился тому, что все – и подростки, и взрослые – одинаково хороши, больше никого не наставлял, никем не притворялся и ухватил-таки парочку литературных премий для начинающих писателей, которым больше нечем заняться.
Издательства таких не замечают. И несут признание мимо. Но мне всё равно легче живётся, когда я вижу, как подрастает стопочка моих авторских стараний, моя свобода и независимость от дивана. И чем выше эта стопочка – тем меньше мне нужно чего-то ещё. Развлечения, знакомства или новый магазин дизайнерских шмоток открылся – мне не интересно. Низменные потребности сведены почти до нуля. Жаль только, что жрать хотеть не перестаётся. И денежки, как ни крути, а всё-таки пока ещё нужны. Значит, нужно увольняться с работы.
Логично? Нет. Противоречиво? Да. А это как раз то, что нужно, чтобы творчеством позаниматься. Давно пора – чувствую, на подходе шедевр. Настоящий такой, минут на сорок сидения в любимом рабочем кабинете. Бумаги-то хватит? Ой, всё – я побежал!..
Семейный триллер. Начало
"Середина лета. Погода стояла теплее обычного. В северный город въехала тёмная ночь, будто вернулась в свою квартиру, сданную белым подружкам на время. Прогревшийся за день ветерок тихо шуршал мягким, сетчатым тюлем у настежь распахнутых окон и распространял по спальне, как блаженство, звёздную пыль, подхваченную в небе.
Она прижалась к нему и с кошачьей мягкостью легла щекой ему на плечо. Её тело постанывало от только что пережитой бури удовольствия, а нежная, безо всяких признаков загара, белая кожа ещё пылала восторгом молодых, жгучих забав. Она лежала и нежилась, а разнузданный ветер, играя тенью от занавесок, то открывал, то, словно устыдясь своей наглости, снова прикрывал её наготу. Глазами большими и бездонными, как женское "Да", Она смотрела на него, рассчитывая если не на продолжение ласки, то хотя бы на её справедливое, логическое завершение.
– Скажи что-нибудь, – шепнула Она, прикрыв ресницами чувственные лучики счастья.
Он вздохнул, заполнил паузу кашлем смущения и едва слышно пробурчал, даже не взглянув на ту, которая рядом:
– Спокойной ночи.
Затем Он небрежно провел рукой по её волосам, без желания поцеловал в лоб и отвернулся, чтобы тут же уснуть. Но вдруг очнулся от прикосновения чего-то обжигающе влажного к его плечу. Оттуда, где Она лицом прилегла к его телу, Он заметил два сверкающих хрустальных комочка, стремительно бежавших вниз по его груди, расстилаясь в две влажные, блестящие дорожки.
– Ты любишь меня? – всхлипнула Она, обратив взор к его бледным губам.
И губы дрогнули. Ему так стало стыдно за себя, за малодушие, которым Он постоянно её обижает, что Он вдруг повернулся к ней, горячо поцеловал в губы и жарко выдохнул прямо ей в ухо:
– Спи. Конечно, люблю.
С некоторых пор это стало неправдой. И Он знал это. Она также об этом догадывалась, но предпочитала не обращать внимания, и пряталась за верой в хорошее, пока Он ей это позволял. И Он опять ей это позволил. Видимость отношений была восстановлена, и на остаток ночи Они дружно погрузились в теплое течение сна, расцепив холодные объятья…"
3 марта
Эх, Женька! А жизнь-то продолжается!..
Завтра у Андрейки пересдача кандидатского, Андрейка – ни в одном глазу. Накануне он спросил, что я думаю и, главное, что могу сказать по его теме о политической философии. Мне такое внимание лестно, но, откровенно говоря, о политике я хочу думать меньше всего. Знаю, что все они подлецы там, и этого мне хватает. Знать остальное автоматически теряется смысл. Я могу припомнить лишь одну политическую историю, от которой не возникает изжоги. Случилась она ещё в те времена, когда большой советский брат держал в своих объятиях не только шестую часть суши, но и добрую половину мира…
В одном студенте из Африки, сыне крупного функционера тамошней коммунистической ячейки, зарделось светлое и неразделённое к девице с русской душой, но вполне себе европейскими стандартами запросов. Страдая без взаимности, очернённый её насмешками и клеветой несчастный решил отомстить бесчувственной самоубийством. Но не тихим, забитым и одиноким, как у большинства добровольных жмуриков, а громким и славным – таким, чтобы неприятностей от этого хлебнуло как можно большее число человек.
И не ампулу он с ядом приобрёл. Не верёвкой с мылом разжился. Не чёрный пистолет на Большом Каретном выменял на саксофон. Он раздобыл кусок оружейного урана и примотал его к спине. Так он стал похаживать, высокомерно озирая красавицу с намёком, что она очень скоро получит сполна. День ходил, другой, третий. Уж и посмертную песню о себе заказал поэту Тимченко, а героическая кончина, окутанная легендами потомков и нравственным укором современникам, всё не приходила. Вместо этого молодой африканский организм подвергся верному, но издевательски медленному, ступенчатому угасанию всех жизненных функций.
Сначала заболела поясница. После печенюшка отнялась. Затем предательски отключилась селезёнка. Отказались работать двенадцатиперстная, толстая и прямая. Глаза стали видеть фиолетовые круги. Круги были красивы, но их красота оптимизма почему-то не внушала. И лишь когда с безумным трудом стали передвигаться полинявшие ноги, мститель, смекнув, что так дело дальше не пойдёт, обратился за помощью к бесплатной советской медицине.
Сделав качественный осмотр и сокрушённо покачав головами, врачи нечаянным движением смахнули с насквозь облучённого пациента остатки волос, умыли свои белы рученьки и дали сигнал, Куда Следует. Там, Где Следует, умирающему задали несколько коротких вопросов и с первым же рейсом отправили делать помирание к папе.
На следующий день по возвращению своего отпрыска в знак непримиримой оппозиции к политике апартеида всё партийное население африканского государства сошло с освещённого Марксом и Лениным пути таким же бодрым маршем, каким заступило на него одним чёрным днём своей истории. Об этом "вопиющем случае" с возмущённым дребезжанием обвислых щёк поведала народу советская "Правда". Сколько оборонщиков за недобросовестный догляд за ураном послетало тогда со своих должностей!..
Вот это я понимаю – политика.
5 марта
"Писать надо только тогда, когда каждый раз обмакивая перо, оставляешь в чернильнице кусок мяса" – каково, а? Мощно, правда? Интересно, Дарья Донцова4 тоже пользуется этим наказом графа Толстого? Я вот внушению Его крестьянского Светлейшества взял за правило. Наверное, поэтому нигде не издаюсь… Зато я бросаюсь царапать пером бумажную плоть только тогда, когда остриё её заточено внутренней болью, поиском чувств, эмоций, испытанием страстей, анализом переживаний. Мои "чернильницы" – капканы вдоль жизненной беспутицы, в каждой из которых осталась моя отгрызенная волчья лапа. И быть бы уже моей тушке вконец раскромсанной и разбросанной окоченелыми кусочками под толстым слоем гниющей листвы, если б меня так легко можно было бы вырвать у жизни. Поэтому я всё ещё ползаю на четырёх огрызках, всё ещё раздражаю волчьим запахом нюх сторожевых псов и даже привычки время от времени радостно помахивать хвостом не утратил. Наверное, завалить сюжетной "свежатинки" у меня уже не выйдет, но в засмердевшую падаль я пока ещё могу вонзить свои клыки.