Как работает стихотворение Бродского
Шрифт:
5 Что будете делать в день торжества и в день праздника Господня.
6 Ибо вот, они уйдут по причине опустошения; Египет соберет их, Мемфис похоронит их; драгоценностями их из серебра завладеет крапива, колючий терн будет в шатрах их.
<…>
10 Как виноград в пустыне, я нашел Израиля; как первую ягоду на смоковнице, в первое время ее, увидел я отцов ваших, но они пошли к Ваалфегору и предались постыдному, и сами стали мерзкими, как те, которых возлюбили.
11 У Ефремлян, как птица, улетит слава: ни рождения, ни беременности, ни зачатия не будет.
12 А хотя бы они и воспитали детей своих, отниму их; ибо горе им, когда удалюсь от них!
13 Ефрем, как я видел его до Тира, насажден на прекрасной местности; однако Ефрем выведет детей своих к убийце.
14 Дай им, Господи: что ты дашь им? Дай им утробу нерож- дающую и сухие сосцы.
<…>
17 Отвергнет их Бог мой, потому что они не послушались Его, — и будут скитальцами между народами» (Осия, 9, 1 — 17).
Наиболее загадочным, неясным местом первой главы несомненно является странное видение деревьев, растущих из глаз четырех присутствующих в комнате членов семьи, но, кажется, здесь надо искать второй из упомянутых Бродским источник, т. е. «Махабхарату» и «Бхагавадгиту». Именно эта последняя древнеиндийская философская поэма помогает нам раскрывать смысл таинственной сцены в квартире героя «Зо- фьи». В начальных строфах 15-й главы «Бхагавадгиты» находим описание сакрального фигового дерева (ашваттха), символизирующего мир несовершенный, подлежащий необходимости постоянного рождения и смерти.
Корни дерева, о котором в этом философском диалоге учитель рассказывает ученику, находятся наверху, в совершенном мире, ветви устремляются вверх, но и вниз, касаясь мира смертных. В тексте Бродского корни растут из глаз. Кажется, это еще одна деталь, навеянная строкой «Бхагавадгиты»: «Видят те, которых зрением является знание». Напомним, что, согласно буддийскому мифу, сидя под фиговым деревом, Шакьямуни достиг просветления (бодхи) и стал Буддой (т. е. пробужденным). 15-я глава озаглавлена «Наивысший Пуруша». В древнеиндийской мифологии Пуруша (др. — инд. Purusa, букв, «человек») — первочеловек, из которого возникли элементы космоса, вселенская душа, «Я», Дух, мужское духовное начало, противопоставленное женскому началу — материи, но и индивидуальная душа. Ясным становится и то, почему обыкновенная, житейская деталь — игла в руках матери героя — оказывается в центре образа, венчая одно из деревьев. К. Г. Юнг пишет: «Первым носителем образа души всегда является мать, потом оказываются ими те женщины, которые стимулируют чувства мужчины равно в положительном, как и отрицательном смысле» [13] . Говоря о многообразии символов души в разных культурах, Юнг добавляет, что анимус и анима могут быть символически представлены предметами, имеющими специфически женский (грот) или мужской, фаллический (пика, копье, башня), характер. Игла, как символ души, является, например, элементом сравнения в известном, кстати Бродским переведенном, стихотворении Джона Донна «Прощанье, запрещающее грусть»: «Как циркуля игла, дрожа, / те будет озирать края, / где кружится моя душа. / Не двигаясь, душа твоя» (III; 352).
13
Jung C.G. Die Beziehungen zwischen dem Ich und dem Unbewussten. Zuerich, 1950. S. 133.
К исследованиям К. Г. Юнга обращаются авторы статьи «Древо познания», говоря об обще культурной, архетипической функции образа дерева: «Поразительная всеобщность «древесной» схемы привела исследователя к выводу, что образ дерева, стоящего в центре, является символом истоков бессознательного (корни), реализации сознательного (ствол) и «транс-сознательной» цели (крона, листва). Этот символ создается в ходе самопознающей индивидуации, продолжающей на микрокосмическом уровне макрокосмический процесс. Соображения Юнга имеют прямое отношение ко всей проблематике познания и его образам, включая Д<ерево> п<ознания>; они указывают ту цель (духовная интеграция путем открытия сферы бессознательного, с одной стороны, и направления движения к духовному идеалу, с другой), которую ставит перед собой процесс самопознания. Мистические варианты индийской, иудейской, мусульманской традиции дают обширный материал для этой темы» [14] .
14
Мифы народов мира. M.: Сов. энциклопедия, 1987. Т. 1. С. 407.
В раннем творчестве Бродского нетрудно найти все символические образы, сопутствующие процессу духовного возрастания и самопознания, постижения собственного «Я», формирования личности. К теориям Юнга как инструментарию интерпретации «Зофьи» направляет нас удивительное визуальное сходство образа семьи, объединенной вырастающими из глаз деревьями, со схемой мандалы, одного из старейших религиозных символов человечества. Как известно, в тантрийс- кой йоге мандала была средством, облегчающим медитацию, а Бродский вспоминал, что в свои семнадцать-восемнадцать лет «интересовался не хатха-йогой или раджа-йогой, йогой контроля, управления и силы, а джнани-йогой, йогой познания» [15] .
15
Бродский И. Большая книга интервью. 2-е изд., испр. и доп. М.: Захаров, 2000. С. 508–509.
Мандала, как пишет И. Якоби [16] , характеризуется типическим укладом и симметрией образных элементов. Их основной формой обычно является круг или квадрат (число четыре во всех культурах символ земного мира), символизирующие единство, с сильно акцентированным центром. Мандала отражает изначальный порядок психики, а ее целью является преображение хаоса в космос, поскольку она не только отражает этот порядок, но и возвращает его в процессе медитации. Интересным может показаться также замечание И. Якоби о том, что в начале процесса индивидуации в сновидениях (которые, кстати, К.Г. Юнг ставит наравне с художественными метафорами) появляются фигуры трех человек, которые вместе с видящим этот сон сидят вокруг стола, причем двое из них — мужчины или женщины. В поэме Бродского кроме главного героя в комнате еще трое — мать, отец и… брат. Загадочный этот персонаж только один-единственный раз появился в стихах Бродского, интригуя некоторых исследователей, считающих эту деталь доказательством «неавтобиографичности» его поэзии. Конечно, дело здесь не в «автобиографичности» поэмы. Таинственный брат — это просто необходимый здесь четвертый элемент мандалы: не столько двойник героя, сколько образ из евангельской притчи, тот праведный, хороший сын, оставшийся с родителями, противопоставленный покидающему дом «блудному сыну».
16
Jacobi J. Die Psychologie von C.G. Jung. Zuerich, 1959. Ссылки в тексте статьи на издание: Jacobi J. Psychologia C.G. Junga, przetozy* Stanislaw Lawicki. Warszawa, 1968. S. 170–171.
Первая глава поэмы характеризуется единством места и времени, хронологической упорядоченностью элементов фабулы и четким разделением ее структурных элементов (образы внешнего, заоконного пространства, дома, семьи, зеркального мира, вторжения неизвестных сил в сцене появления в комнате деревьев и, наконец, зловещего голоса в телефонной трубке). Эпический характер повествования строго подчеркнут последовательным употреблением глаголов прошедшего времени, и только в одной строфе из рассказа о былом выделяется фраза «я думаю, что в зеркале моем / когда-нибудь окажемся втроем…» (I; 168). Последовательным и монолитным можем назвать и объединение субъекта, рассказчика и героя в одном лице.
Ничего подобного нельзя сказать о второй главе, которая, впрочем, тоже начинается строкой «В сочельник я был зван на пироги» и содержит некоторое количество почти буквальных текстуальных повторов из первой главы в строфах 1–4. Но описание города дано в них с другой точки зрения, не из окна, а извне, а все дальнейшее повествование уже лишено эпической последовательности. С четвертой строфы начинается взволнованный, беспорядочный внутренний монолог, относящийся не только к тому, чего делать не «следовало в ночь под Рождество» (I; 174), но и к тому, что этой ночи предшествовало и что за ней последовало. Но вместе с тем время как будто останавливается («Безмолвствует за окнами январь, / безмолвствует на стенке календарь…» [I; 176]), в противоположность расширяющемуся пространству. Знакомые детали петербургского пейзажа (безглавый Спас, Дом офицеров, Нева, Ботанический сад) упоминаются наряду с деталями космического и мифологического пространства (земля, небеса, ад). На лексическом уровне обращает внимание повторяемость впервые появившихся в тексте таких слов, как «душа», «плоть», «одиночество», «безмолвие», «раскачиваться» и «маятник».
Вторая глава отличается от первой еще и средствами конструкции субъекта. В первой он выражен только местоимением «Я». Во второй тождество рассказчика и героя сохраняется, но субъект отстраняется от себя, ведет своеобразный диалог с самим собой, оценивает себя, обильно пользуясь местоимением «ты» в функции «я», в неопределенно-личных предложениях и в предложениях с обобщенным значением. Иногда трудно установить, где лирический герой говорит о себе, а где обращается к виртуальному собеседнику или адресату. Диало- гичность второй главы усиливается также благодаря обильному употреблению местоимений «мой», «свой», «твой», «мы» и «вы», требующему особого внимания со стороны читателя и осложняющему интерпретацию текста.
Не исключено, однако, что это «ты» в функции «я» имеет свои корни в упражнениях йоги, в словах «тат твам аси» («это ты») из Упанишад, исполняющих роль мантры, помогающей в медитации, понимаемой как утверждение: это ты являешься той душой, той реальностью, эта ситуация относится и к тебе. Конечно, во всех этих предположениях у нас больше догадок, чем уверенности, но они оправданы словами самого поэта, который так определил значение своих юношеских упражнений и прочитанных книг: «То, что я выудил оттуда (я опять говорю лишь о направлении, даже не о направлении, а об общем впечатлении), было ощущением потрясающего метафизического горизонта, который открывается в индуизме. При мысли об этом перед глазами возникал образ Индии как таких духовных Гималаев, схожих по величию с реальными Гималаями, где за каждой грядой открывается другая гряда, и так до бесконечности. <…> Меня это привлекало, но одновременно я понимал, что уже не смогу идти дальше в этом направлении. <…> Тут-то я и прочитал Ветхий и Новый Завет. И понял две вещи: до сих пор помню свои ощущения по этому поводу. Я понял, что метафизический горизонт иудаизма (оставим пока христианство) гораздо уже горизонта индуизма. Второе, что я должен сделать выбор. И я его сделал — в пользу иудаизма или, скорее, даже христианства» [17] .
17
Бродский И. Большая книга интервью. С. 508–509.
Новым структурным элементом второй главы является ее строфика. Верный принципу, что для новой темы следует выбирать новый тип строфы, Бродский отважно сменил закрытую шестистрочную строфу (с рифмовкой аа бб вв) очень редким в русской поэзии четырнадцатистишием, сохранив, однако, парную мужскую рифму и пятистопный ямб первой главы. Примечательно и то, что время от времени автор объединяет две строфы, чтобы вместить в них длинные, на одном дыхании произнесенные, сложные и сложноподчиненные синтаксические конструкции.