Как работает стихотворение Бродского
Шрифт:
В стихотворении нет ни слова о руинах, о судьбе Кенигсберга и окружающей его страны. «Кенигсбергский код» представлен лишь словами ганзейской и восточную Пруссию, которые преподносятся от имени «я». По-видимому, герой — единственный, кто в этой местности помнит о довоенной истории. Окружающий мир беспамятен: существует лишь «вечное настоящее» советского гарнизонного городка, его плоский и пошлый быт. Кстати говоря, этот быт не слишком отличается от быта российского гарнизона в Кенигсберге в годы Семилетней войны, описанного Болотовым: кружка в трактире, увеселительные места с танцами и случайными знакомствами (сюда же относятся характерные мотивы контрабанды и наркотиков в 5-й строфе). Рассказ ведется в непринужденном, полушутливом тоне — впрочем, как это обычно у Бродского, с подчеркнуто литературными и канцелярскими оборотами (ср. также архаическое ударение в слове музыка). Описание не лишено оттенка своеобразной симпатии к описанному миру, в который герой, казалось бы, полностью погружен. Все же он отличен от своего окружения как носитель памяти — исторической и личной; а память для Бродского (равно как для Карамзина и Канта) неизбежно сопряжена с совестью. Под конец иронический этюд превращается в признание в любви. Любопытна, кстати, перекличка «Отрывка» со стихотворением «Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером…», написанным четверть века спустя, в 1989 году: та же тема (воспоминание о возлюбленной вдали от нее, в чужом городе на морском берегу) во втором стихотворении дана в противоположной тональности, мотив как бы завершил свой круг.
Таким образом, «Отрывок» связан с основными линиями творчества Бродского, равно как и с традицией «кенигсбергского текста». Все же на фоне двух других калининградских стихотворений он кажется несерьезной разминкой. «Einem alten Architekten in Rom» и «Открытка из города К.» развивают кардинальные темы «кенигсбергского текста» в ином, трагическом ключе.
В «Открытке из города К.» название города дается лишь криптонимом. Как заметил Лев Лосев в не опубликованных пока примечаниях к Бродскому, здесь присутствует литературная игра: имена «Кенигсберг» и «Калининград» начинаются с той же буквы [51] , а кроме того, в начале «Серапионовых братьев» Гофман (второй после Канта знаменитый уроженец Кенигсберга) обозначает столицу Пруссии тем же инициалом: «[И]зучают в университете К. философию Канта…» Можно предложить и дополнительное толкование: Кенигсберг, превращенный в руины, лишился примет, стал анонимным, оказался сведенным к одной-единственной букве. Смысл стихотворения можно определить краткой формулой «Это — казненный город» (слова Ахматовой, сказанные, впрочем, не о Кенигсберге, а о другом европейском городе, в сталинские времена присоединенном к СССР, — о Выборге).
51
Кстати, с нее же начинаются польское имя города Krdlewiec и литовское «Karaliaucius».
С формальной точки зрения стихотворение можно описать как сонет, но сонет в специфическом понимании, нередком у Бродского: это четырнадцать незарифмованных строк, сохраняющих внутреннее единство и принципы развития темы, характерные для классического сонета. Отказываясь от рифм, Бродский нарушает обычные правила сонетной формы и многочисленными другими приемами. Так, на границах катренов и терцетов нет ни пробелов, ни точек. В первом катрене отменено «сонетное» чередование клаузул — за женским окончанием строки следует мужское, затем два женских (кислорода — Архимед — закону — пространство); впрочем, в дальнейшем оно строго сохранено, что еще более подчеркивает изначальное нарушение. В пятой и десятой строках введена «лесенка», и это дополнительно скрадывает сонетную структуру: по графическому оформлению стихи делятся как бы не на четыре, а на три приблизительно равные части. Наконец, последняя строка намеренно сокращена (четырехстопный ямб взамен пятистопного создает эффект перебоя, обрыва — тем самым кода сонета становится особенно ощутимой, «ударной»).
При этом распределение смысловых мотивов по строфам и строкам следует правилам сонетной формы, хотя и с некоторыми сдвигами. Первые четыре строки (и начало пятой) развивают мотив развалин; следующие четыре — мотив отражения, дробления в воде (начиная со слова вода в пятой строке, выделенного графически, а также своим положением в конце строки и начале фразы). Противоположность камня и воды создает характерную для сонета антитезу катренов. С девятой строки две темы сталкиваются в теме времени (заданной уже во второй строке): с быстротекущим временем сопряжены как бегущая вода, так и распадающийся камень. Наконец, с двенадцатой строки является мотив ветра — еще одной стихии, которая метафорически описана как человек: поэт разрешает тему сонета, ввода человеческое, психологическое измерение в его коду (время, энтропия побеждены, когда они осознаны и запечатлены в словах, — даже если это, по всей видимости, иллюзорная победа).
Тематически стихи отсылают к топосу, особенно популярному в поэзии ренессанса и барокко (когда его, кстати, обычно развивали именно в сонетной форме). Хорошо известны «эпитафии Риму», первую из которых написал, по-видимому, Ианус Виталис в XVI веке: ему подражали Дю Белле во Франции, Спенсер в Англии, Кеведо в Испании, Семп-Шажинь- ский в Польше и другие [52] . Разрушенные строения «вечного города» в этих эпитафиях противопоставлены водам Тибра: парадокс, имеющий и теологическое измерение, заключается в том, что сохраняется именно текучее и ненадежное на вид, а бренным оказывается мощное, сверхматериальное. В «Открытке из города К.» роль Рима играет Кенигсберг: здесь, как и в следующем разбираемом нами стихотворении (где Рим присутствует уже в названии), можно усмотреть ранние подступы к римской теме, столь важной для зрелого Бродского. При этом Тибр и Колизей заменены инвариантными элементами «кенигсбергского текста» — Прегелем и дворцом курфюрста, сиречь прусского короля.
52
См. об этом, в частности: Milosz G. The History of Polish Literature. 2nd ed. Berkeley; Los Angeles; London: University of California Press, 1983. P. 81–82.
Разумеется, Бродский вводит в старинный жанр и собственные мотивы. Таков характерный наукообразный пассаж о «новейшем Архимеде» (законодатель физики Архимед, возможно, соотносится с законодателем метафизики Кантом). Суждение о пространстве, которым вытесняется помещенное в него тело здания, отсылает к постоянной у Бродского оппозиции между «временным» Западом и вытесняющим его пространственным Востоком [53] . Здесь просматривается еще одна метонимия: Кенигсберг повторяет судьбу не только Рима, но в определенной степени и родного Бродскому Петербурга, который для него (как для Пушкина, Андрея Белого, Анненского или Мандельштама) также есть включение Запада в ненадежное пространство Востока — включение, которое вечно находится под угрозой географии. Другой новый мотив возникает в концовке вещи. Стихия воздуха вводится в текст с первой строки («Развалины есть праздник кислорода j и времени»). Но к концу стихотворения она претерпевает характерную трансформацию: вместо нейтрального химического термина (кстати, кислород присутствует не только в воздухе, но и в воде, и в камнях) перед нами поэтическое слово ветер. Оно подчеркнуто различными способами, в том числе ономатопеей («…среди развалин бродит, вороша / листву запрошлогоднюю») и полноударностью строки 13. Ветер, как мы уже говорили, очеловечен: Бродский здесь отсылает сразу к двум библейским подтекстам — Екклесиасту («возвращается ветер на круги своя») и евангельской притче о блудном сыне. Стихи завершаются острым ироническим ходом: речь идет о словах, о человеческой коммуникации, о той же памяти, которая обессмыслена в мире развалин, приравнена к мертвой листве.
53
Ср. нашу работу «А Journey from Petersbourg to Istanbul» // Brodsky's Poetics and Aesthetics / Ed. by Lev Loseff and V. Polukhina. London: The Macmillan Press, 1990. P. 135–149.
Особый эффект «Открытки из города К.» достигается и многими другими приемами. Так, неназванное имя города, по- видимому, зашифровано на анаграмматическом уровне: звуки к, н, г, з (ассимилированное по звонкости с), б, р повторяются в многоразличных сочетаниях на протяжении всего стихотворения, начиная с первой строфы. Срединную часть текста занимает описание воды, «дробящей» руины: при этом слова развалины… развалин расположены почти симметрично по отношению к слову вода (айкон отражения), а «лесенка» создает и графический айкон, «дробя» пятую и десятую строки. Вряд ли будет преувеличением утверждать, что «Открытка из города К.» — одно из самых совершенных стихотворений Бродского (и не только его раннего периода).
Наконец «Einem alten Architekten in Rom» — наиболее обширное (114 строк) произведение Бродского на кенигсбергс- кую тему (в дружеском кругу оно называлось просто «Кенигсберг»). Описание странствия призрачного путешественника в коляске среди руин и теней, его философских размышлений о смерти и строении души наиболее очевидным образом отсылает к предшествующим образцам «кенигсбергского текста» русской литературы, прежде всего к Карамзину. Однако, как известно, оно имеет и другой подтекст — знаменитые стихи Уоллеса Стивенса «То an Old Philosopher in Rome», что следует уже из названия. Остановимся вначале на этом подтексте.
«То an Old Philosopher in Rome» [54] считается едва ли не высшим достижением американского поэта, которого Бродский любил и усиленно читал в начале 60-х годов. Стихи посвящены мыслителю Джорджу Сантаяне (1866–1952) и написаны за несколько месяцев до его кончины в Риме, в католическом монастыре. В молодости Стивене был хорошо знаком с Сан- таяной, посещал его дом в Гарварде и читал ему свои стихотворения (Сантаяна и сам писал стихи, но бросил их ради философии). Жанр произведения двойствен: это одновременно элегия, прощание с уходящим учителем и панегирик ему. Двойствен, амбивалентен и его смысл. Сантаяна был (скептическим) верующим, Стивене, как обычно считают, — агностиком: в стихах возникает неразрешенное противоречие между двумя концепциями бессмертия — религиозной (загробная жизнь) и арелигиозной (бессмертие как включенность в традицию, в хор «торжественных имен», слияние духа с вещественным миром) [55] .
54
См., в частности: Enck J J. Wallace Stevens: Images and Judgments. Carbondale & Edwardsville: Southern Illinois University Press, 1964. P. 31–32; Brown M.E. Wallace Stevens: The Poem as Act. Detroit: Wayne State University Press, 1970. P. 184–187; Beckett L. Wallace Stevens. Cambridge University Press, 1974. P. 31–35, 193–194; Bloom H. Wallace Stevens; The Poems of Our Climate. Ithaca a London: Cornell University Press, 1977. P. 360–363; La Guardia D.M. Advance on Chaos: The Sanctifying Imagination of Wallace Stevens. Hanover & London: University Press of New England, 1983. P. 165–168; Berger Ch. Forms of Farewell: The Late Poetry of Wallace Stevens. Madison, Wi.: The University of Wisconsin Press, 1985. P. 133–140.
55
Ср., кстати, очень сходное построение в стихах любимого Бродским Баратынского «На смерть Гёте».
Вся вещь построена на многочисленных оппозициях и параллелях плотского и духовного, которые сливаются в заключительных строках. В свой последний час Сантаяна видит из окна религиозную процессию: ее участники уменьшаются и превращаются в небесные видения, хоругви — в крылья, бормотание разносчика газет — в отзвуки иного мира, запах лекарств — в нездешний аромат — словом, бедные детали человеческого бытия приобретают иное измерение, хаос становится осмысленным космосом. Сам философ, «тень формы в беспорядке постели и книг», оказывается на стыке двух миров, между «крайней точкой известного» и «крайней точкой неизвестного», дольним и горним Римом. Огонь свечи у его одра стремится стать «частью того, чьим символом предстает огонь» — т. е. трансцендентного мира, который, однако, определяется лишь как «небесное возможное» (celestial possible). До конца остается не проясненным, существует ли этот мир только в воображении и мысли умирающего Сантаяны, «исследователя структур» (an inquisitor of structures), или не зависит от чьего бы то ни было воображения и мысли. Критики прочитывают стихотворение либо как манифест чистого эстетизма (единственный Бог есть философ и художник, осмысляющий хаотическое начало), либо как христианское размышление, хотя и не связанное с определенной догматикой.
Бродский, несомненно, учился у Стивенса (как и у других англоязычных поэтов) искусству медитации, в которой стих, уснащенный запутанными синтаксическими построениями и переносами, превращается почти в философскую прозу. Стихотворение о Кенигсберге в определенной мере есть ответ на стихотворение «То an Old Philosopher in Rome», подхватывает некоторые содержательные и формальные его элементы. Но связь обеих вещей далеко не проста. Говоря о формальном каркасе, следует заметить, что стихи Стивенса представляют собой шестнадцать нерифмованных пятистиший, написанных ямбическим шекспировским стихом (впрочем, в них попадаются повторы в конце строк и случайные рифмы), а стихи Бродского состоят из пятнадцати рифмованных строф — в основном восьмистиший пятистопного ямба (временами вкраплены шестистишия, четырехстопные строчки или меняется порядок рифм). Поиск прямых цитат почти не дает результатов: они обнаруживаются разве что на уровне отдельных слов и образов, таких, как руины (the afflatus of ruin у Стивенса), птицы (bird-nest arches у Стивенса) или, что любопытно, структура (structures у Стивенса). В целом Бродский вполне самостоятелен. Совпадает лишь общая тема: парадоксальное соотнесение материи и духа на пороге смерти, неразрешимая противоположность трансцендентного — имманентного. Кстати говоря, нетрудно заметить связь этой темы с кантианством.