Как слеза в океане
Шрифт:
Он спустился по откосу вниз и присоединился к мужчинам в белых одеяниях. Штеттен сказал: «Наши одежды, конечно, несколько смешны. Но подумайте, было бы еще смешнее, если бы мы пришли сюда с чемоданами. Ведь кругом ни одного носильщика».
«Конечно, но ведь очень холодно. Я ужасно замерз».
«Ну нет, Дион, это только ваши воспоминания. Вы не можете мерзнуть, вы же мертвый. Странно, что вы все время забываете. Хотя я так часто говорил вам об этом! Между прочим: вам не следовало жениться на Норме».
«А я и не женился на ней», — защищался Дойно, но Штеттена уже не было. Все это сплошное наваждение. Профессор ведь уже давным-давно мертв, утонул в Адриатическом море. Рыбаки с кем-то спутали его и бросили в море.
Проводник сказал: «Лучше всего, если вы сейчас же покинете поезд!» Дойно отказывался сделать это. Он не может спрыгнуть, пока поезд не замедлит ход. А проводник не уступал, он достал из кармана свисток и засвистел. Это была мелодия, хорошо знакомая Дойно, только он никак не мог вспомнить, где он ее слышал. У него раскалывалась от боли голова.
Он наполовину проснулся. Пела какая-то женщина. Постепенно он стал различать слова. Наконец он разобрал их. Это была старая песня, но женщина, что пела ее, изменила в ней имя девушки: Мара вместо Кайя.
Он не двинулся с места, остался лежать с закрытыми глазами. Хватит, яма принадлежит ему, почему он опять должен вставать, все начинать сначала, когда конец уже так близок.
Было светло, небо наверняка стало синим, наверняка светило солнце. Он выпрямился одним рывком и увидел сначала бесконечную даль. Синее небо поднималось из синего моря, дома на острове сияли в солнечном свете. Рядом с кустами стояла молодая женщина. И она теперь повернулась к нему. Он хотел поднять ногу и выйти из ямы, но ему не удалось этого сделать. На него вдруг навалилась темнота. Предметы пришли в движение. Он знал, что сейчас потеряет сознание, и подумал, что надо бы собраться, тогда головокружение пройдет, но было уже поздно, и он рухнул.
Два живительных теплых потока растеклись по его телу и соединились у него на спине. Добрые мягкие руки окунули его в теплый источник. Сознание медленно возвращалось к нему. Он открыл глаза. На нем лежала женщина. Он чувствовал ее руки на себе под рубашкой, они обхватывали его тело. Его руки обнимали ее. Он чувствовал ее теплую кожу, ее грудь, спину. Его лицо было влажным не то от своих, не то от ее слез.
— Ты плакала? — спросил он ее сначала по-немецки, но она не поняла его, и тогда он спросил по-хорватски.
— Да, я легко плачу, — ответила она. У нее был глуховатый голос, и все в ней было каким-то глуховатым, темным: и волосы, и глаза, ее пальто, ее платье, все, кроме широкого лба, острого тонкого носа, девичьих щек и пухлых губ.
— Ты знаешь, кто я? — спросил он.
— Даже нисколько не сомневаюсь, ты Дойно, ты был другом Андрея. А я — Люба. Я сильно изменилась с тех пор, а ты — нет. Но нам нужно идти, опасно здесь оставаться.
Как только он услышал ее имя, он поспешно убрал руки. Она села и стала застегивать блузку. Ему стало не по себе, словно он видит дурной сон. Лихорадочно заметались воспоминания, прошлое и действительность перемешались. Это было то самое место, где прятался Андрей от преследовавших его убийц. Он мог бы отсидеться здесь и спастись, но женщина, вот эта Люба, поманила его к себе.
В свертке у нее лежали хлеб, сыр и четыре ручных гранаты. Две из них она сунула в карман его пальто.
Они продирались в лесу сквозь чащобу. Она шла впереди и все время оглядывалась по сторонам. Дорогой она рассказала ему, как все произошло там, на острове. Так он узнал, что приход его не имел никакого смысла.
Вот уже три дня он жил в доме Любы. Гезерич, который взялся побывать на острове и известить Мару о его прибытии, а может, и привезти ее сюда, не появлялся. Его жена не знала, где он, но это не беспокоило ее. У него на то свои причины, сказала она.
Стояли серые дождливые дни. Нельзя сказать, что они тянулись для Дойно слишком медленно, он много спал, и не только ночью. Он, правда, осознавал опасность своего положения, но ему это было как-то безразлично. Было ли ошибкой уехать из Франции? Конечно! Еще одной ошибкой больше. Годами, что годами — десятилетиями, он совершал одни только глупости.
Ему нельзя было днем выходить из домика или показываться в саду. Было небезынтересно слушать Любу, когда она подробно рассказывала о людях в деревне. В нем опять проснулось любопытство узнать, как живут люди, особенно совсем ему незнакомые. Мозаика жизни складывается из бесчисленных маленьких будней. Кто же может похвастаться тем, что знает их все досконально?
Судьба Любы не была обычной, его встреча с ней — тоже. Но через три дня ощущение необычности пропало. Люди живут каждодневной жизнью, а не одними только необычайными событиями.
— Я хотела еще показать тебе одну фотографию. Ты совсем не изменился, поэтому я сразу и узнала тебя, — сказала Люба.
Да, он хорошо помнил день, когда была сделана эта фотография. Он сравнивал трех сидящих мужчин. Посредине — Вассо, ступенькой ниже — Андрей и он сам. Нежный девичий рот Вассо раскрылся в неуверенной улыбке, Андрей с удивлением смотрит вдаль. Он сам задумчиво рассматривает белую сандалию, которую держит на уровне глаз.
— Ты часто смотришь на меня, как на эту вот сандалию на фото, словно всякий раз хочешь увидеть нечто большее, чем есть на самом деле, — сказала она, продолжая копаться в картонной коробке. — А здесь вот еще листы бумаги. Джура сказал, я должна их отдать тебе. Он, кстати, был абсолютно уверен, что ты приедешь.
— Ты читала рукопись? — спросил он, разглаживая страницы.
— Нет, — сказала она, краснея. — Несколько лет назад Джура приезжал сюда и оставался несколько недель. Когда он уезжал, он обещал писать мне, но я не получила от него ни строчки. Никогда. А вот все эти листки, что здесь, он исписал от начала до конца за одну ночь.
— И ты ему этого не простила? — спросил он.
— Теперь, если бы он пришел, я бы простила ему. Вот уже семнадцать дней, как он ушел. И вернется только в апреле, так он сказал. Он собирается начать новую жизнь.
— Может, Гезерич принесет нам новости, — произнес Дойно. Он встал и прошел к себе в комнату.
Это были большие листы дешевой желтоватой почтовой бумаги. Джура тщательно пронумеровал страницы, сначала он писал только на одной стороне, а потом, вероятно опасаясь, что ему не хватит бумаги, стал исписывать обе стороны. У него был четкий почерк, без завитушек, с легким наклоном вправо. Только иногда буквы выпрямлялись, и тогда расстояние между словами увеличивалось. Это были места, которым автор придавал особое значение.
Для заглавия он выбрал сначала «Зеленая бухта», потом зачеркнул оба слова и написал сверху «Потерянная пристань». С первых же строк было ясно, что речь шла о конспекте или даже предварительных набросках. Джура хотел использовать их после своего возвращения.
Он писал:
Писать, но не разжевывать: никаких внешних деталей, не выписывать жесты и лица. Писать только для тех, кому довольно сути. (Пришло для меня наконец время отказаться писать с любезной угодливостью проститутки, чего обычно ждут от писателя. Или вообще бросить писать.)
Итак, не описывать римских солдат, ни их одежд, ни игры в кости. Достаточно будет: они в ночном карауле, за их спинами, чуть выше, три креста. Игра, в промежутках вино и яства. Каждые два часа приходит сотник (родом из Каппадокии), чтобы проверить, все ли в порядке. В центре горящий факел. (Ни в коем случае не описывать краски, долой все цветовые нюансы!) Один из троих уже все проиграл и потерял поэтому всякий интерес к игре. Он взбирается на лестницу, вытаскивает гвозди из рук распятого, спускается вниз. Отвязывает его, и тот падает на землю (сползает?). Потом садится опять к играющим, чтобы оттянуть время и придать шутке должный эффект. Одним словом, мастак. Он делает вид, что собирается опять включиться в игру, и когда наконец выбрасывает кости, спрашивает:
— Други мои, а где иудей, что был посредине?
Те бросают взгляд назад через плечо — точно, черт побери, три креста и только двое распятых. Того, кто умер после обеда, нет.
— Шутка удалась на славу, ха, ха! Поглядите-ка получше, умереть можно со смеху! — Но распятый на самом деле исчез.
Первый час нового дня. Недалеко от долины Еннома, в стороне от больших дорог. Женщина уже давно встала. Как только начали блекнуть звезды, она поднялась со своего ложа. Выстирала белье. Вот она выжала его и раскладывает сушиться на траве. Она высокого роста, худая. Старуха в тридцать шесть лет, в шестнадцать выданная замуж, родившая семерых детей, четверо из которых живы.
Она знает, что пришелец тут и смотрит на нее. Но она не глядит в его сторону, даже не поднимает головы, когда он говорит:
— Я еще живой. — Она молчит. Он делает полшага по направлению к ней, останавливается и повторяет: — Я еще живой. Они предали меня смерти, но я не умер.
Она опускается на колени возле холщовой простыни и расправляет углы. Она думает: Нищий из Иерусалима. Там они все великие мастера красиво говорить, даже когда попрошайничают. Она ждет, когда он еще что-нибудь скажет. Он приставляет руку козырьком к глазам и всматривается в даль. Но вокруг не видно никакого другого жилья.
— Я сяду вот здесь на камень, — говорит он. — Раз уж я прочел благосклонность в твоих глазах…
Она исчезает в доме, выходит оттуда с куском хлеба и щепотью соли, кладет и то, и другое на камень, все еще не глядя на него.
— Только хлеб и соль, оливкового масла нет, — говорит она. — Я — оставленная. Вот уже много лет. В один прекрасный день он ушел, чтобы изгнать язычников. У него доброе сердце, но мало разума. Один галилеянин сбил его с толку своими сладкими речами.
— Я, собственно, тоже галилеянин, — говорит он.
Ее взгляд падает на его кровоточащие раны. Она произносит:
— Тебе нужно приложить к ранам сок из трех трав. Говорят, там, у ворот города, продают чудодейственные травы.
— Я никогда больше не вернусь в город. Он обманул меня. Все обманули меня.
Она кивает, думает о своем муже, от которого нет вестей, вздыхает, наконец говорит:
— Бедняку лучше, когда его крепко хватят по голове, чем опоят елеем красивых слов.
— Я дал им спасение, а они предали меня смерти.
В ее взгляде появляется недоверие. Она впервые смотрит на него в упор.
— О каком спасении ты говоришь? В чем оно и кому ты его дал? — спрашивает она строго.
— Всем бедным и угнетенным — всем, у кого на то добрая воля.
— В чем спасение, спросила я тебя! — прерывает она его нетерпеливо, почти враждебно. Он собирается с силами, чтобы ответить ей: он несказанно устал, смертельно измучен. Ему приходят на ум слова, которые он так часто произносил. И за которые его, несмотря ни на что, предали смерти.
— В чем спасение, спросила я тебя, — повторяет женщина, — и кому ты дал его? Мне — нет! И моим детям тоже нет! И даже себе самому нет!
Он опасается, что она прогонит его, а куда ему идти?
— Может, я и не знаю, в чем спасение, — говорит он кротко, — и я никому не дал его. Потому что мой отец оставил меня.
Последняя фраза смягчила старуху. Скоро уже пора будить детей. Она вынесет этому оставленному сыну травы, чтобы он смог залечить свои раны.
— Однако ж это правда, — говорит он тихо и проникновенно. — Я умер за вас.
Пусть дети поспят сегодня чуть дольше, думает женщина. Что там говорит этот пришелец? Слова — пустые слова, вдунешь в них воздух — они и разбухают. Но ведь всем известно, что в них ничего нет, кроме пустоты. Выпустишь воздух, и осталась одна оболочка. Она сама частенько говорит своей старшей дочери, которая слишком много околачивается возле большой дороги: «Ты выпила из меня всю мою кровь, ты, кровопийца, — чего же ты еще хочешь от меня?» Ну и что, все так говорят.
(В другой раз разработать тему: незаурядные личности воспринимают все дословно. Это приводит к недоразумениям с далеко идущими последствиями, отсюда комизм величия и его несчастье. Но это в другой раз!)
— Так-так, значит, ты умер за нас, — говорит она без насмешки, скорее одобрительно и как бы подводя черту, словно хочет сказать: хватит ныть и так все преувеличивать, это всем нам свойственно.
— Да, это я и есть, Иисус из Назарета. Ты слышала обо мне, ведь так?
Женщина прекращает на время свои занятия, задумывается, потом говорит:
— Нет. Так, значит, ты действительно из Галилеи?
— Я — Иисус. Человек по имени Иоанн возвестил о моем приходе. Я — помазанник Божий, сказал он.
Только после этих слов женщина начинает сомневаться, в своем ли разуме этот пришелец. Нет никакого смысла разговаривать с ним дальше. Лучше, если он уйдет еще до того, как проснутся дети.
— Помазанника распяли на кресте, как разбойника с большой дороги. Я чуть не умер там. За всех за вас.
Вот теперь женщине решительно все надоело. Она говорит:
— Ну иди своей дорогой. Хлеб и соль я тебе дала, больше у меня ничего нет. А ты даже забыл поблагодарить меня, ты благословил хлеб, а меня и мой дом ты не благословил. И запомни хорошенько: тот, кто говорит, что он умер за кого-то, тот обманщик. Я живу и тружусь, не разгибая спины, за своих детей. И за тебя тоже, потому что тот кусок хлеба я заработала своим трудом.
Пришелец мог бы произнести перед ней длинную речь, например, о жертвенном агнце, отягощенном грехами других и умершем за них. Но все это не возымело бы на нее никакого действия. Не забыть: для нее не существует потустороннего мира. Награда и наказание, покаяние и спасение — все здесь, в этом мире.
Она почти не слушает его. Он чувствует, что его слова падают в пустоту, поэтому они и для него всего лишь пустые надутые оболочки. Отчаяние охватывает его, его душит страх перед жизнью, перед встречей с теми, кто верил в него, а теперь утратил эту веру.
— Так, значит, твои в том самом Назарете, там их дом. Возвращайся к ним, это будет самое лучшее. Кровь не водица, свои не дадут умереть тебе с голоду. Но даже и перед ними не восхваляй себя, не говори того, что ты сказал тут, что тебя предали смерти и ты умер за нас, во имя нашего спасения. Ведь ты не хотел умирать и не умер. И до самого мозга костей мы чувствуем, как далеко до нашего спасения и что помазанник Божий еще не пришел на землю.
— Но я же совершил чудо, я воскресил мертвых.
Женщина верит в чудеса, но только не в воскресение из мертвых. И она не может себе представить, что этот нагой пришелец и есть один из тех живущих в достатке сытых чудодеев. Он так беден и так жалок. Она говорит, на сей раз скорее с насмешкой, но без враждебности:
— Ну тогда соверши чудо попроще. Положи свои руки на раны на твоих ногах, сними их потом и посмотри, зажили ли твои раны.
Он мог бы, конечно, сказать (и верить в это), что это искушение сатаны, и отклонить ее просьбу. Но женщина стоит совсем близко к нему. Если он поднимет голову, он встретится взглядом с ее глазами: молодыми, строго глядящими глазами.
Не описывать процедуру, а просто написать: чудо не удается.
— Ты была права, женщина. А теперь я пойду. — Он наполовину поднялся. Она останавливает его, она все-таки хочет дать ему травы.
Наконец-то она идет в дом. И по времени уже пора будить детей. (Две девочки, семнадцати и одиннадцати лет. Двое мальчиков, пятнадцать и восемь. У старшего парализованы ноги — ни слова об этом. Читателю до этого нет дела. В доме — одно-единственное помещение. На глиняном полу разбросаны ветки. По случаю праздника.)
Пришелец с трудом поднимается, он не будет ждать, пока женщина вынесет ему травы. Он не может больше ее видеть. (Тому, кто так хочет умереть, невыносим вид человеческого лица, как мучительное напоминание, как полный иронии упрек.) Он бы побежал, если бы мог. Вдруг он слышит топот копыт. Он прислушивается, топот быстро приближается. Это те стражники, его преследователи. Они поймают его, будут смеяться над ним, бить и опять пригвоздят к кресту. И он вновь опускается на камень. Женщине, которая наконец выходит из дома, он говорит:
— Это римляне. Они идут сюда за мной. Да благословит тебя Господь и ниспошлет счастье тебе, твоему дому и твоим домочадцам. Сердце мое полно печали, подойди сюда и помолись со мной: не нам, Господи, не нам, но имени Твоему дай славу, ради милости Твоей, ради истины Твоей.
Она равнодушно вторит ему:
— …ради милости Твоей, ради истины Твоей. — Взгляд ее прикован к всадникам.
— Для чего язычникам говорить: «Где Бог их?» — шепчет пришелец. Всадники хватают его, уводят. Женщина молча идет за ними вслед.
(Коротко сообщить, что тем временем произошло: шутник испугался и утаил, что вынул гвозди. Сотник орет, он ничего не хочет знать, но порядок есть порядок: три креста — трое распятых. Где они возьмут отсутствующего — их дело, но он должен быть на кресте еще до того, как заявится с проверкой лейтенант, эта патрицианская задница. И пока еще он так орет, появляется офицер. В отличном настроении, — вот это ночка, мое почтение. Эти сирийки — славные бабенки, знают свое ремесло до тонкостей, чувствуют его даже кончиками своих пальцев. Кончиками пальцев — ага, недурно, при ближайшей оказии в Рим написать, они должны…
Сотник рапортует: трое стражников в ночном карауле, из них один младший офицер. Из троих распятых один бесследно исчез, так называемый Царь Иудейский. Офицеру ничего не известно про так называемого Царя Иудейского, но он желает в любом случае получить в течение часа рапорт о том, что все опять в порядке. Слушаюсь! Но все дело в том, что преступник — чудодей. Эти восточные шутники способны заварить любую кашу!)
Итак, женщина идет вслед за ними, травы она все еще держит в руках. Когда они вновь распинают его на кресте, она кричит:
— Не трогайте его, он невиновен! Невиновен!
У него такое чувство в душе, словно после долгих блужданий на чужбине он возвратился домой. Он смотрит вниз на женщину и говорит:
— …Ради истины твоей.
Они вонзают ему меж ребер копье, в самое сердце. Они прогоняют зарыдавшую женщину, осыпая ее бранными словами и угрозами. Все описать сухо, без эмоций. Не изображать душевного состояния женщины, когда она идет домой при ярком свете солнца. Она почти бежит, словно солдаты все еще гонят ее. Приходит усталая и садится на тот самый камень.
— Я еще живой, — произносит она вполголоса. И тут она вспоминает слова распятого: «Они предали меня смерти, но я не умер».
С этого, собственно, и начинается повествование, слова делаются полновесными, до краев наполняясь смыслом. Притча становится былью, так зарождается вера. (В поэзии быль оборачивается притчей. Поэзия — неудавшаяся религия.) Не позднее чем именно с этого места даже и самый нерадивый читатель начнет замечать, что с самого начала меня интересовала только женщина, оставленная, как она называет себя. (Может, «Оставленная» сделать заглавием, взять для этого древнееврейское слово. Спросить Дойно!)
Наконец она поднимается, идет в дом, унося с собой высохшее белье. Авигеи — старшей дочери — нет. Младшая рассказывает, та сказала, что больше никогда не вернется сюда. Женщине следовало бы разразится ругательствами, угрозами, проклятиями на собственную голову, но она не может произнести ни слова. Существует связь, она чувствует это, между двумя событиями — появлением пришельца и исчезновением ее дочери. Этого для нее достаточно. Она не спрашивает, какая связь. Все, что будет происходить в дальнейшем, будет зависеть для нее только от этой, новой связи. (Так начинается поистине новая жизнь. Не день моего рождения является для меня началом бытия и не час, когда я разобрался в своем отце, и не тот миг, когда успех обернулся разочарованием, ничто из всего этого не является для меня началом бытия. Только та новая связь, которой все подчиняется, и есть новое бытие. Ничего из того, что было ранее, не связывает больше.)
Подробно описать, как проходит для женщины этот день. Еще в ее движениях привычная обыденность, но она все больше слабеет, потому что женщина все чаще слышит зов порвать с этой жизнью. Она ждет, но иначе, чем ждала возвращения мужа. Ночью она сидит на корточках перед своей хижиной, смотрит не отрываясь на белый камень, и вдруг ее охватывает уверенность: тот, кого она ждет, уже здесь. (Ничего не объяснять конкретнее!)
Подробно рассказать, как она отправляет детей в город. Они должны встать перед храмом, Господь сжалится над ними. Она сама собирается в дальнюю дорогу, в Назарет, чтобы рассказать его близким, что с ним случилось. И если у него есть жена, то та не станет еще одной оставленной, потому что она будет свидетельствовать перед судьями, что он умер.
В Назарете ее никто не ждал, никто не хотел слушать принесенную ею весть. Никому не нужно ее свидетельство. Иерусалимские басни, знаем мы их. Тем из большого города делать нечего, сидят себе и выдумывают целыми днями всякие небылицы. И из Египта тоже доходят подобные сказки. Каждый понедельник и каждый четверг мир оказывается заново спасенным. Ах, какая скука!
Ее обратный путь несказанно труден. Оставить женщину на полпути между Назаретом и Иерусалимом. Никаких заключительных сцен, даже никакого намека на концовку!
Вначале она говорит: «Тот, что утверждает, что умер за кого-то, тот обманщик!» Теперь она должна была бы сказать: «Тот, кто умирает за нас, выбрасывает нас из нашей единожды данной нам жизни. Боже милостивый, сжалься над нами, не допусти, чтобы кто-то умер за нас!» (Но я категорически не позволю ей сказать ничего подобного.)
На обратном пути она уже могла бы встретиться с крепнущей верой в воскресение Христа. Но и этого не будет! Повсюду она будет слышать лишь последний шлягер, начавший свой триумфальный марш по стране от стен Иерусалима. Сопровождаемый непристойными жестами шлюх, распевающих его на перекрестках больших дорог:
Ах, если бы он только пожелал, О матушка моя! Ах, если бы он только целовал меня, О матушка моя!