Как слеза в океане
Шрифт:
— Я не могу, я не могу больше, — сказала она, всхлипывая.
— Уже завтра рано утром ты отправишься в город и привезешь с собой оттуда одного человека, он очень любил Джуру. Сообщи ему все, что ты знаешь, и скажи ему, что он нам нужен, он, и его типография, и его деньги. Поговори также с его женой. Она должна знать о тебе.
— Я не могу, — повторила она. — Мне страшно даже выйти в огород. И я не хочу больше жить.
— Я прочитаю тебе сейчас несколько страниц, которые Джура написал здесь, под твоей крышей.
Он встал, зажег лампу, затопил плиту, потом прочитал ей «Потерянную пристань», но только до слов: «Она сама собирается в дальнюю дорогу, в Назарет, чтобы рассказать его близким, что с ним случилось».
— Ты поняла, Люба? — спросил он после некоторой паузы.
— Я не знаю, у меня никогда не было детей и никогда не будет. Я не знаю, зачем я живу на белом свете.
— Тебе надо хорошенько отдохнуть. Завтрашний день будет для тебя трудным. Но прежде чем ты ляжешь спать, возьми вот этот листок и зашей его себе в подол платья или в подкладку пальто. Бролих узнает почерк Джуры и поверит тебе.
— Я боюсь, — сказала она, плача, — я боюсь всего. Я боюсь каждого нового дня.
— Я тоже, — сказал он, — но все теперь вновь обретает смысл. И будет на сей раз продолжаться недолго, потому что мы станем твердыми и тоже прибегнем к насилию. И никто никогда не увидит больше страха в наших глазах, и на наших убийц мы тоже будем смотреть глазами убийц.
— Я не хочу, — сказала она, — не хочу.
Он протянул ей листок из рукописи Джуры. Она встала, принесла иголку с ниткой и вспорола подкладку пальто. Когда она между делом подняла голову, то увидела, что глаза его закрыты, а губы вздрагивают. Она подумала: там, в яме, он был как дитя малое, а я как его мать. Но он сразу же забыл об этом…
— Я принесла хлеб и сыр. Они там, в тачке, — сказала она.
Он вышел. Воздух был влажный, с моря поднимался туман. Снизу доносился шум моторной лодки, но ему ее не было видно. Он думал о Жанно, о кругосветном путешествии, которое он обещал ему. О Релли, та, наверное, думает сейчас, что он уже умер. И о Джуре. Перед казнью он сломался, сказал Гезерич. «Саваны наших друзей станут нашими стягами», — как давно это было. Париж, 1937 год. Для сегодняшних мертвых уже не было даже саванов. Джуру бросили в общую могилу, в известковый карьер. И только мысль о собственном будущем насилии могла еще служить ему утешением.
— Я приехал, Фабер, конечно, но только для того, чтобы сказать тебе, что ты не можешь рассчитывать на меня и мою жену. Мы уже давно отошли от политики, потому что поняли, осознали, — одним словом, мы стали теософами.
— А так, в остальном, ты совсем не изменился, Бролих, — сказал Дойно, легким нажатием руки понуждая вошедшего сесть. — Седым ты был еще с молодости, и у тебя даже сохранился прекрасный цвет лица, как у молодой девушки. Несколько располнел, это есть, но тебе даже идет.
Вошедший, изо всех сил противясь нажиму, настойчиво сказал:
— Я еще раз заявляю тебе, Фабер, чтобы между нами не было недоразумений, да? Я прибыл сюда с дамой, потому что был потрясен, конечно, увидев почерк Джуры, — бог мой, какое ужасное преступление они совершили! Но я, но мы, мы отошли от ваших дел.
Люба поставила на стол вино и рюмки, Дойно налил, и они выпили.
— Но деньги у тебя все еще есть, Бролих? Для теософа они не так уж и важны, а нам они срочно нужны, нам и ты нужен, но раз ты отказываешься, так дай нам денег. Джура…
— Джура знал, что мы стали теософами.
— Но он не знал, что его повесят и что ты потом откажешься сделать все необходимое, чтобы страна узнала об этом.
— А что я могу сделать? Ты забываешь, в каких обстоятельствах мы живем.
Дойно громко засмеялся. Бролих сказал со вздохом:
— А вот ты, Фабер, ты очень изменился. Когда человек презирает людей, это по нему видно, словно у него на лице безобразный шрам. Если б моя жена видела тебя таким…
— Тебе нужно было приехать с ней вместе. Я знаю ее, потому что видел однажды, как она плакала. Это было в тот день, когда мы собирались хоронить Андрея. Она сказала: «Послушать вас, как вы разговариваете, так можно подумать, что Андрей вообще никогда не жил». Она знает, что случилось?
— Знает, но ты должен понять, что для нас земная жизнь только…
— Оставь, Бролих! Итак, голос Джуры должен быть услышан всей страной. «Письма повешенного» — таков будет общий заголовок первых текстов. Совсем маленький формат, всего по тридцать две страницы в каждой книжечке, и, главное, распространить среди молодежи. Первое письмо самое позднее должно появиться через десять дней. На суперобложке будет стоять: Д. Загорец, «Карст», подзаголовок — «Потерянная пристань», на внутренней стороне суперобложки имена всех тех, кто виновен в убийстве Джуры, начиная с того молодого человека, выдавшего его.
— Но это же призыв к убийству, — сказал Бролих с ужасом.
— Да, к пяти убийствам. Нам пока известны только пять имен, причастных к этому. Во второй книжке будут еще имена, уже другие. До самого последнего оппортуниста должно быть донесено, как опасно делать ставку на тех, в чьих руках власть.
— Если мы пойдем по этому пути… Боже праведный, во что же мы превратимся?
— В агнцев со стальными челюстями.
— Я страшусь этого.
— Я тоже.
— Тогда зачем же, Фабер, зачем?
С чувством облегчения Дойно вдруг обнаружил, что «будущие воспоминания» больше не имеют над ним власти, и ничто больше не заставляет его обращать будущее в прошлое еще до того, как оно стало настоящим. Он больше не убегал от действительности и не казался сам себе столь невыносимым.
— Зачем? — повторил Бролих настойчиво. Он наклонился вперед и, поскольку Фабер все еще молчал, сказал тихо — То, что я в свое время пошел в партию, было связано с уродливостью нашей семейной жизни, с огрызком карандаша в руках моего отца. Огромные леса принадлежали ему, а он всегда держал в руках только огрызок карандаша, когда считал. У него все имело выражение в цифрах. Вот от этих цифр я и бежал в партию, понимаешь, Фабер? Чтобы леса опять стали лесами. Ты говоришь, вам нужны мои деньги, и правда то, что я все еще богатый человек. Хорошо, я дам вам денег, вы купите себе на них оружие, будете убивать и сами будете убиты. Я спрашиваю: почему, зачем? Жизнь моего отца была лишена содержания, столбцы цифр не могут стать содержанием жизни, понимаешь, и в убийстве нет содержания, абсолютно никакого. Мы с женой оставили политику с тех пор, как в России убили Вассо Милича — а теперь мы с Верой должны опять возвратиться к политике, потому что усташи убили Джуру? Заколдованный круг замыкается, дьявольский круг. Теперь моя очередь задать тебе один вопрос, может, он покажется тебе смешным, но ответ на него важен для меня и моей жены. Не ради тебя задам я этот вопрос, он, так сказать, не личного плана, просто важен для нас, как я тебе уже объяснил, одним словом: есть ли на свете хоть кто-то, кого ты любишь, по-настоящему любишь, то есть тот, кто тебе важнее любой политики, важнее стальных челюстей агнцев?
Люба подошла к столу и пристально посмотрела в лицо Дойно. И она ждала ответа. Он сказал:
— Твой вопрос вовсе не кажется мне смешным, и сейчас я не знаю на него ответа.
— Так, значит, главная истина от тебя сокрыта. И это очень печально, Фабер, ты можешь мыслить, но не можешь найти своей собственной истины, а следовательно, и смысла своей жизни. И делаешь поэтому смерть Джуры смыслом для себя и совершаешь тем самым страшную ошибку. Потому что смерть и убийство не могут быть смыслом жизни, я повторяю тебе это. Жаль, что здесь нет Веры, она бы объяснила тебе лучше. В следующее воскресенье я приеду и привезу ее с собой. И если вам нужны деньги, чтобы спастись, и если ты настаиваешь на том, чтобы немедленно издать последнее сочинение Джуры, я согласен. Тетя Мары отдала вам все свое состояние, и я не хочу быть мелочнее, чем она. Но я еще раз заявляю: я больше не с вами, и не потому, что быть с вами стало опасно, а потому что действия ваши лишены смысла.