Камера смертника
Шрифт:
Но при более пристальном рассмотрении становится ясно, что все не так. Этот человек болен психически. Он погрузился с головой в мир созданных им иллюзий и уже никогда не выйдет оттуда, если не поймет, что путь на волю ему заказан навечно. А вот когда узнает, произойдет страшное. Наверняка все закончится взрывом агрессии. И если, учитывая его десантную подготовку, его не убьют во время нападения на охранников, то он попадет на такой «строгач», что просто сойдет в короткое время с ума. От бешенства из-за крушения своих иллюзий, от безысходности. Люди с таким темпераментом тут не выживают. Они сгорают первыми.
Я помнил о трупах и покалеченных людях, которые остались в его прошлом. И понимал, что, выпусти его сейчас на свободу, он опять по пьянке сорвется. Даже в целях самообороны, даже защищая женщину от хулиганов, он не будет себя контролировать, не сможет. И дело снова кончится убийством или тяжкими телесными повреждениями. И поэтому я не испытывал особой жалости. Я был журналистом на работе, и мне нужно было понять, что они тут чувствуют, что творится у них в душе. Что это вообще такое – отбывать пожизненное заключение? Без этих нюансов картинка особой колонии, спецучастка будет неполной, незавершенной.
– …вы не представляете, Борис Михайлович (заключенный старательно обращался ко мне на «вы» и по имени-отчеству), насколько здесь становишься философом и чувствительным человеком. И сентиментальным, и чувствительным к чисто человеческому отношению. Ведь одно лишнее слово, один лишний взгляд сверхустава или инструкций – не знаю, что у них тут есть, – и на душе становится светлее. Ведь все тут живут в атмосфере безысходности, тоски. Вы не представляете, насколько эта атмосфера осязаема. И мы бы все посходили тут с ума, если бы охрана с нами вообще не разговаривала. Это надо понять, что такое общение с человеком оттуда, с воли. Теми, кто каждый день покидает эту территорию и едет в город, в свою квартиру, общается с такими же, как он, людьми… Троллейбусы, кинотеатры, магазины… и везде люди.
– Наверное, хорошо еще, что вас все время занимают какими-то мероприятиями, – понимающе сказал я. – У вас ведь весь день расписан чуть ли не по минутам? Наверное, останься каждый надолго наедине с собой, и до умопомешательства недалеко?
– Ну, не то что по минутам, – вернулся к теме повествования Вертянкин, – но определенный режим есть. Это вы точно подметили, что нас не оставляют наедине с собой. В этих серых каменных стенах нельзя быть одному. Ну, про зарядку, завтрак я сказал. Потом прогулка. Выпускают по желанию, только не всех. Честно говоря, кто провинился, тем дорожка туда закрыта. – Заключенный на несколько секунд задумался. – Не знаю, что лучше: ходить на прогулки или не ходить. Это я не о себе, а о других. Я-то, понятно, форму соблюдаю, на турничке постоянно занимаюсь, гирьками опять же… А вот кто не понимает этого моего увлечения, тем, конечно, не в радость. Ведь серость везде, выматывающая душу. Опостылевшая серость камеры, та же серость прогулочного дворика. И решетки, решетки, решетки…
– Некоторые, я видел, просто сидят, некоторые бродят от стены к стене, – поддержал я тему.
– Вот я и говорю, – кивнул заключенный, – неизвестно, что лучше. Выйдешь, посмотришь на небо – и нахлынет на тебя. Тут ведь многие себе свой мир придумали. Вот в него и уходят, в себя уходят. Это уже, считай… извините, считайте, шаг к помешательству. Я ведь не зря сказал, что монотонность нашего бытия и скупость общения – чуть ли не самое страшное испытание. Вы представить себе не можете, насколько было бы легче, если бы на нас орали, обзывали… Ведь тогда было бы ощущение, что нами занимаются живые люди, а не бездушные автоматы. И что мы тоже живые люди, а не куклы заводные. Ни грубого окрика, ни каких-то интонаций. Монотонность, однообразие! Это порождает пустоту и тяжесть внутри. Вы слышали выражение «свинцовая тяжесть»? А мы ее испытываем на себе постоянно.
Я сидел, слушал заключенного-смертника и опять внутренне боролся с собой. Ведь, чтобы понять его, понять, чем и как они тут живут, я должен прочувствовать все это, погрузиться в их мир. А это, извините, уже попытка сострадать тем, кто приговорен к вечной изоляции от общества, кто отвергнут обществом навечно. Я ведь начну его сейчас жалеть; начну забывать, кто он такой, кто они все такие… Вот и балансируй на грани понимания и осуждения. Между прочим, когда он мне плакался взахлеб, у меня несколько раз чуть не срывалось, что он это заслужил. Что иначе-то как же? Ведь соверши он все это на полгодика раньше – и не сидеть ему передо мной, а лежать в яме со столбиком и номерочком на нем.
– А как отчаяние одолеет, – продолжал Вертянкин, – тут уже ничто не спасет. Люди в овощи превращаются, в растения. А ведь каждый хоть слабенький лучик надежды, а имеет. Что-то там изменится на воле, политика какая-нибудь… Может, амнистия, может, законы изменят. Глупо, конечно, но это от человека не зависит, он мечтает непроизвольно. Хорошо еще, что книги и радио дают какую-то моральную поддержку, но в основном каждый постепенно уходит во все это – ненастоящее, выдуманное, в придуманную реальность. Наверное, мозг человеческий так устроен, чтобы сопротивляться сумасшествию до последнего.
– А между собой в камерах или на прогулках вы общаетесь? Вот ведь и чисто человеческое общение, вот и возможность услышать нормальную речь.
– С кем? – очень искренне изумился Вертянкин.
И с этим невольным вопросом, который вырвался у заключенного, улетучилось и впечатление раскаяния, осознания содеянного. Как пот на спине летней рубашки во время жары, казалось, проступили агрессивность, пренебрежение, практически ненависть.
– Это же, – понизил Вертянкин голос, – это же нелюди. Тут нормальных-то и с десяток не наберешь. Таких, как я, которые по воле обстоятельств сюда попали. Большинство – бывшие маньяки.
– Почему бывшие? – не удержался я, хотя и зарекался вести разговоры на тему совершенных в прошлом преступлений.
– А потому, что они тут первыми в привидения превращаются, в тени. Чокаются, короче. Они и на воле, в той жизни не очень-то нормальными были, раз такое совершали, а тут… слизняки, короче. Да и сами они ни с кем не разговаривают. По-моему, они не очень-то уже соображают, где они и зачем. Эти обречены. Хотя… честно говоря, для таких расстрел был бы гуманнее, а тут они заживо умирают.
Я усмехнулся – правда, внутренне; на моем лице отражались только большой интерес и понимание. Себя он обреченным не считает; судя по интонациям, характеристикам, словоохотливости, он представляет себя чуть ли уже не полноправным членом общества. Спрашивать я его, конечно, не буду, но если спросить, то наверняка услышу нечто подобное, что был он пьян, что подонки довели, что государство виновато, которое его приемам рукопашного боя выучило… Тогда, перед тем разговором, да и во время него я твердо решил, что нет, не буду я спрашивать. Иначе разговор мгновенно уйдет в другую сторону, и назад его не вернуть. Для статьи мне нужны взгляд со стороны и взгляд изнутри на спецучасток, где содержатся приговоренные к пожизненному заключению. А исследование потерянных душ в мои планы не входило. Тогда не входило…
– Знаете, когда занимаешься изо дня в день монотонной работой, то быстро учишься не думать о том, что делаешь. Руки сами всю работу выполняют автоматически, а в голове… Еще когда я первый год отбывал… Когда еще не понимал, что у меня есть шанс на помилование, ловил себя на мысли, что невольно подсчитываю, сколько осталось до конца месяца, до конца года… И знаете, как горько было сознавать, что это абсолютно ничего не значит для человека, для которого все это навсегда…
Вертянкин так тяжело и глубоко вздохнул, что все его большое костлявое тело приподнялось на табурете и снова опало. Как складной деревянный метр, были когда-то такие у мастеров. И опять я на короткий миг уловил в глазах осужденного мелькнувшие истинные чувства, которые он умышленно или неосознанно скрывает от окружающих, но которые не остались незамеченными психологом. Ненависть, затаенная злобная ненависть. К охранникам, как единственному физическому препятствию на пути к свободе? К судье, который вынес такой жестокий приговор? К государству, которое научило его убивать и калечить противника и, по его мнению, спровоцировало последствия той давнишней драки, которая закончилась тремя смертями? Понятно, что приписка красным цветом на двери камеры заключенного Вертянкина гласила о скрытой агрессивности, жестокости и других вещах, которые заставляют контролеров не поворачиваться к таким вот спиной.