Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Камера смертника

Рудаков Борис

Шрифт:

Наконец отец Василий понял, что продолжения не последует, и коротко спросил меня усталым голосом:

– О чем?

– Как… – растерялся я. – О заключенных.

– А что о них говорить? – пожал плечами священник. – Не говорить о них надо, а помогать им.

– Я как бы и приехал с намерением обратить общественное мнение на условия содержания приговоренных, – с нажимом стал я объяснять, несколько уязвленный, – на порядки, которые царят в таких вот колониях.

– Условия? – переспросил священник и посмотрел куда-то в сторону леса. – Условия тут обычные. И порядки обычные. Не в них дело, молодой человек.

Тут я понял, что меня еще удивляло. Священник говорил со мной обычным, светским языком, не таким, как у них принято. Он не называл меня «сын мой» или «чадо», не ссылался на волю господа и неисповедимость его путей, не говорил о милосердии, всепрощении. Пардон, он вообще ни о чем не говорил, а просто искал способ от меня отделаться.

И я как-то сподобился понять, что это не от усталости после трудового праведного дня, не от того, что ему, может, просто нездоровится. Он был очень недоволен тем, что тут крутится журналист. Ему было неприятно, что приехал какой-то столичный писака, искатель жареных фактов и скандальных историй; что этого детину с сытой мордой интересует только он сам и его статьи. Ну и гонорары, естественно.

Мне стало смешно и грустно. И немного стыдно за свою профессию, потому что некоторые коллеги своими поступками и своим «творчеством» формируют вот такое примерно к нам – журналистам в частности и к прессе в целом – отношение. Я смотрел в глаза священнику и чувствовал, что меня «захлестывает». Есть у меня такой бзик: обязательно мне нужно доказывать, что я не такой, как все, что особенный. Иногда качество очень полезное, хотя из-за него я два раза вылетал с работы.

И я начал говорить. Говорить с жаром, отчаянно жестикулируя. Я очень старался быть убедительным, очень старался выглядеть не по годам умным. Я доказывал, что есть журналисты и есть… журналисты, что отсутствие информации – чуть ли не самое большое зло на земле. Я распинался об общественном сознании, о формах этого сознания, о гражданской позиции и…

И тут меня заткнули. Одним коротким вопросом, но задан он был с выражением такого искреннего сожаления на лице, что я сразу замолчал.

– Вы сколько уже здесь? – тихо спросил священник.

Вопрос был откровенно риторическим. Задан он был в такой момент и в такой форме, что любому идиоту на моем месте сразу стало бы ясно, в каком направлении начнет развиваться дальнейший разговор. А скорее, и не начнется. Напротив, тут же закономерно и предсказуемо завершится. Однако что-то мне подсказало, что иногда и на риторические вопросы стоит пробовать отвечать.

Второй день, – пролепетал я, хотя старался придать своему голосу уверенности.

– Второй день, – вздохнул священник. – А я приехал сюда на второй день, как привезли первого смертника. И с тех пор каждый вторник и приезжаю.

– Так… это сколько же лет вы сюда ездите? Чуть ли не пятнадцать лет?

– Девятнадцать, – тихо сказал старик. – Пятнадцать лет назад сюда официально стали привозить для пожизненного заключения, а до этого выделили спецучасток для тех, кто исполнения смертного приговора ожидал. Годы ждали. Каждый день ждали, что вот войдут и объявят, что завтра в шесть утра по решению такого-то суда за то-то и то-то приговор будет приведен в исполнение. Вот я их с тех пор к смерти и готовлю…

– Девятнадцать лет? – переспросил я неожиданно осипшим голосом. – Каждый вторник? И не разу не пропустили этого дня?

Глаза священника сделались очень больными и как будто совсем провалились в глазницы. Он опустил голову, вздохнул и снова посмотрел мне в глаза. Но теперь уже в них было мужество и терпение.

– Один раз пропустил я этот день. Приболел маленько… – Последовала пауза. – А на следующий день понял, что слабость допустил, большую ошибку сделал. Раз взвалил на себя такой груз, то нести его надо и когда температура сорок, и когда радикулит разобьет. Утром следующего дня я и приехал, но опоздал. Один заключенный той ночью в камере и повесился. Очень он меня во вторник ждал, очень я ему нужен был, – а опоздал. Теперь, конечно, не пропускаю.

Я вдруг осознал, что стою перед отцом Василием с глупейшим образом открытым ртом и вытаращенными глазами. Постарайтесь понять меня, в общем-то опытного журналиста. Как-то так получилось, что я практически не сталкивался по работе ни с кем из священнослужителей. Круговерть жизни подбрасывала все время иные темы для размышления, заказывали мне статьи тоже как-то на далекие от религии темы. Получилось так, что в жизни с настоящим священником я, собственно, ни разу вот так лицом к лицу и не сталкивался. А сейчас столкнулся. Да еще с человеком, который чуть ли не два десятка лет каждую неделю ездит в колонию для смертников, чтобы облегчить их участь… Меня, молодого, здорового физически и психически, на второй день уже трясти начало, а он старик. И девятнадцать лет! И тихо, незаметно делает свое дело так, как считает его нужным делать, как ему его совесть и вера велят. Ни шума не поднимает, не доказывает кому-то что-то. Просто ездит и облегчает душу.

– Простите, батюшка, – совсем уже другим голосом попросил я. Именно не сказал, а попросил. – Простите. Мне очень нужно поговорить с вами. Это ведь… ведь…

– Что, страшно? – понимающе спросил он.

Я кивнул.

– Как зовут-то тебя?

– Борис.

– Ну, садись тады, Борюша, – сказал отец Василий и снова полез в кабину.

У него это так хорошо получилось. И это деревенское «тады», которое я слышал в последний раз только от бабушки лет двадцать назад, и это простое обращение «Борюша». Так ко мне обращалась только мама в детстве. В отрочестве и юности я уже звался Борисом, а вот тогда в детстве…

25 мая 2010 г.

02:05

…Так я и познакомился с отцом Василием. Он привез меня к себе домой, и мы проговорили с ним весь вечер и половину ночи. Мне было очень неудобно втихаря включать диктофон, а просить разрешения записать наш разговор мне не хотелось. Он ведь по-человечески меня принял, пожалел меня, заблудшего, помочь решил в себе разобраться, в ситуации, в этих обреченных людях разобраться. А я полезу с интервью!

Я бы не удивился, если бы отец Василий оказался в прошлом, скажем, полковником ГРУ, или генералом ФСБ в отставке, который воевал в группе «Альфа», или кем-то в этом роде. По наивности, меня удивило это его отношение к преступникам. Была мысль, что он чувствует перед ними какую-то свою вину. Я написал «по наивности», потому что не сразу понял, да и не мог понять, что такое истинная вера и что такое истинная любовь к людям. А он по велению души и сердца – между прочим, не ставя в известность епархию, – взялся и делает свое дело так, как считает нужным.

Отец Василий рассказал, что в роду у него священников не было и что сам он принял сан, когда ему было за тридцать. Не очень он распространялся, что его подвигло на этот поступок, хотя я и пытался расспросить.

Интересный у нас разговор получался. Поначалу я чуть ли не каждой своей фразой сажал себя в лужу. А ведь отец Василий меня не поучал, не наставлял. Он просто немного ворчливо делился своими мыслями. Мы уговорили с ним поллитру водки под всякие домашние соленья, прежде чем отец Василий безапелляционно велел мне оставаться у него ночевать.

Помню, как я глубокомысленно соглашался со священником, что вера людям нужна, что им нужно помогать к ней приходить.

– Вот клюнет тебя жареный петух в одно место, так сразу и придешь, – отрезал отец Василий и опрокинул рюмку. Выдохнул, поковырялся вилкой в блюдце, подцепил кусочек малосольного кабачка и отправил в рот. – Можно в бога и не верить, а к людям все равно относиться по-человечески. А можно и верить, но отстраненно от мира. Тут, Борюша, другое надо. Надо, чтобы в тебе потребность открылась добро творить. Стараться помочь всем, до кого душа твоя дотянется, болеть за каждого, страдать. Я к вере-то давно пришел, а вот служить по-настоящему пошел, когда душа уже не терпела спокойно смотреть на мир вокруг. И когда я понял, что не могу иначе, что важнее нет дела, как людям помогать, тогда вот… Любить надо.

Поделиться с друзьями: