Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Канашкин В. Азъ-Есмь

Неизвестно

Шрифт:

Буряты, монголы, казаки –

На запад, на запад, на запад…

Туда, где сверкает столица,

Легенда, как туча, стремится.

На офисы, факсы и пластик –

Мистерия шашек и свастик.

Смотрите: на банковских стенах

Пульсирует конная пена.

В ребристые ваши тоннели

Бураны степные влетели.

И рушит компьютеров недра

Империя воли и ветра…

7 февраля 2012г.

Глава II

Евангелие от Домового

Литературное поле, возделываемое современным российским сознанием, стало необъятным. Цивилизованно-ангажированное письмо и художественно-культурная имитация превратились в базу духовной жизни. Эта база расширяется. Моральное и аморальное, нравственное и безнравственное поменялись местами, а традиционный эстетический идеал оказался решительно потесненным. Однако этот идеал не исчез, просто он перестал оберегать свои духовные сокровища. И литературный авангард, беззастенчиво используя священное, сегодня столь же беззастенчиво загрязняет его живительные истоки. Прочно закрепившись в роли лидера, он не замечает, как национально-историческое, опустошенное и попранное, с непредумышленным нарастанием начинает отстаивать себя. И – небезуспешно: новейшая литература («подпольная», «приключенческая», «исповедальная», «самоироническая», «феминистическая» и т.п.) превращается в рабыню самодовлеющих страстей, ибо раболепствует не только перед необуржуазной «ощущающей культурой», а и перед сломленно-несломленным русским художественным миросозерцанием.

Раболепие это неизбежно. Реальная русская литература всегда являла в своей духовной сущности не что иное, как чаяния русских людей, закрепленные в характерах и обстоятельствах, или народно-историческое самосознание, сложившееся на почве здорового самопобуждающегося единения. Русский художественный мир никогда не был системой идей или образов. И не сводится ни к андерграунду, ни к дерзновенному романтизму, ни к эмансипированному постмодернизму. А опираясь на живые отношения живых людей, сотворялся внутренне: прикровенно и праведно.

«Талантливым моментом наград нас Бог. Сумеем ли мы около него сами быть талантливы?» Этот насущный вопрос, поставленный В. Розановым на смертном одре, для наших дней стал еще более кардинальным. Современный литературный процесс исполнен самых кричащих и непредсказуемых противоречий. Они вызваны разными причинами, в том числе и чрезвычайной небывалостью того «материала», который подлежит художественному освоению – народностью… «Горнилом времени», если вспомнить Белинского.

Открытая всему живому, идея народной жизни, как показывает практика, в то же время предельно избирательна. На новые «веяния», «задумки», «начинания» она реагирует чутко и остро, а воспринимает лишь небольшую часть их, да и то неожиданную, как правило, малопредсказуемую. Правда, всегда такую, которая соответствует живым потребностям общества и обладает исторической перспективой или зерном самобытия. Не с ними плачешь, а о них...» – этот упрек, брошенный К. Аксаковым Некрасову (не кому-нибудь – Некрасову!), в наши дни, очевидно, вполне можно рассматривать не только в качестве условия приобщения литератора к «целому», но и обретения им творческой самодостаточности, того нравственного стержня, от которого зависят буквально все сферы нашего общежития.

Народность и народный характер, о которых пойдет речь, необычайно подвижны, неуловимо многозначны, напоминают, по стародавнему слову П.Вяземского, домового, о котором все знают, что он есть, но никто его не видел, и в то же время эстетически определенны, поэтически нормативны, так как прочно взаимосвязаны со спецификой народного мировосприятия, с народным миросозерцанием.

Живое движение литературы подтверждает глубокую правоту этих слов. Народное - это «родниковое», «природное», «родное», как бы само собой, по наблюдению академика Д.С.Лихачева, слагающееся вместе: «...прирожденное родникам родной природы»5. В России оно никогда не было отсталым, серым, невежественным, наоборот - всегда интеллектуальным, высоконравственным, целесообразным, уводящим от духовной узости и мещанской компромиссности, от скупости душевной и жадности материальной. И, конечно же, было оно, народное, испокон веку поразительно емким и разнообразным, не замыкающимся в ограниченном образе, в одной ипостаси. Типичный образец народного, в восприятии нашей классики, не только Илья Муромец или Дмитрий Донской, но и Микула Селянинович, Сергей Радонежский, гневный и страстный Аввакум, крестьяне Венецианова, мужики Лескова, добродушный и удачливый Иванушка-дурачок, мерцающие на полотнах Нестерова белоствольные березы, исполненные глубокой внутренней содержательности русские обряды и обычаи, самоотреченная доброта и открытость, проникновенный человеческий такт, предписывающий и «молодцам», и «горюнам» безошибочную «линию поведения»... То есть то, что глубинно, соединено с сущностью явления, что, по выражению Л.Толстого, чем «жизненнее и правдивее, тем дороже...»

Сто с лишним лет назад, в самом конце девяностых годов XIX века, поэт Н. Минский, отвергнувший идею народного «облагодетельствования» и принявший идею «благорастворения в цивильном», очень скоро почувствовал себя на распутье и написал стихотворение, довольно ярко передающее состояние возникшей собственной растерянности:

«...ВПЕРЕДИ»

С тайной надписью камень стоял одинокий.

И прочел я на нем приговор свой жестокий.

Я прочел: «Здесь лежат пред тобой три пути.

Здесь раскрыты три к жизни ведущие двери.

Выбирай, что твоим отвечает мечтам:

Пойдешь вправо - жди совести тяжкой потери,

Пойдешь прямо - съедят тебя лютые звери,

А налево пойдешь - станешь зверем ты сам...»

Эти строки, вполне осознанно уравновешивающие «направо» и «налево» и отвергающие путь к «простолюдью» как погибельный, выказывают беду целого направления современных сочинителей, категорию красоты подменивших категорией пользы, категорию сердечности - категорией ответственности, категорию душевности - категорией утилитарно-жовиальной простоты. И не замечающих, что «возясь с обрывками целого, человек и сам превращается в обрывок» (Шиллер). «Признать, что нет выхода - есть уже своего рода выход...» - заметил Герцен, пророчески распознавший всю глубину драматизма отрыва от родной почвы. И чуткий к саморазвитию народно-исторического начала, не застрахованного от тяжких испытаний, добавил: «Наше человечество протрезвляется, мы – его похмелье, мы - его боли родов». «Мы - похмелье», «мы - боли» народного протрезвления... Такое самоотреченное и мужественное понимание в наши дни вполне можно рассматривать и как итог, и как обоснование, и как воистину существенное предвосхищение.

Понятия «народность» и «народный характер», впервые сформулированные П. Вяземским в 1819 году и введенные О.Сомовым в литературный обиход в 1823 году (1), восходят в своем генезисе к рубежу XVIII и XIX веков, к тому времени, когда А. С. Шишков, президент Российской Академии наук, противопоставил свою программу русского литературного развития литературно-эстетической реформе Н.М.Карамзина. Ожесточенной и смешной междоусобицей, чреватой затяжным братоубийством, окрестил позже эту полемику Луначарский (2). Борьбой «архаистов» и «новаторов» назвал ее Ю.Тынянов, терминологически несколько точнее отразив драматическую суть той схватки, что развернулась на ниве русской словесности во имя ее самобытности.

Как известно, своеобразие стилистических преобразований Карамзина состояло в том, что он предпринял попытку приблизить печатное слово к простонародному, создать такой «средний» язык, который устранил бы противоречия между «низким» и «высоким» слогом и не препятствовал бы нашему диалогу с Европой. «Французский язык весь в книгах (со всеми красками и тенями, как в жизненных картинах), а русский только отчасти» (3), - отмечал глава русского сентиментализма, приспосабливая церковнославянскую фразеологию и синтаксис к художественно-разговорным нормам и открывая свою стилистическую систему не только национально-демократическим веяниям, но и западным. С его легкой руки вошли в русскую речь и стали общеупотребительными такие словообразования и лексические кальки, как эпоха, религия, гармония, революция, промышленность, общественность, человечность и т.д., принеся вместе с новым смыслом и новый дух. И с его же легкой руки литературный слог, сведенный с «ходуль латинскои конструкции» (Белинский), оказался на поверку тщательно регламентированным, припудренным, одетым во фрак. Эстетизм Карамзина и его последователей, деление ими слов на «изящные» и «грубые» (например, «парень» и «мужик»), сознательная ориентация на утонченные вкусы салона и подход к русской культуре, самобытно-крестьянской, по слову Луначарского, с европейской меркой не могли не встретить естественного противодействия. И оно возникло в лице «любителей русского слова» во главе с Шишковым.

В 1793 году Шишков издал книгу под названием «Рассуждения о старом и новом слоге российского языка», которая стала первым литературным заслоном на пути нововведений Карамзина. Стремясь сдержать завозное слово и сопутствующий ему напор инородной культуры, Шишков предпринял изобретение собственных речений, исполненный почтения к древнерусским летописным традициям и народному говору. Вместо слова «аллея» он предложил говорить «просад», вместо «аудитория» - «слушалище», вместо «героизм» - «добледушие», вместо «министр» - «делец государственный» и подобными филологическими изысканиями снискал себе (не без участия западников) имя «доброго человека, горячего патриота, ограниченной головы». Это на первых порах, а позже, когда вокруг него образовался кружок в виде «Беседы», - «курьезной фигуры», «александровской мумии», «осатанелого обскуранта» (4)...

В самом деле, упорство Шишкова в воскрешении непродуктивных языковых пластов, его благоговение перед определенными церковно-книжными формами и проповедование стилистического дуализма - факт неоспоримого консерватизма и застарелой педантичности, выступивших явным тормозом на пути литературного развития. Карамзинисты при всей рационалистичности своих начинаний и «упорядоченном» народолюбии совершили исторически более оправданный шаг и подтвердили прогноз одного из современников писателя: «Пройдет время, когда и нынешний век будет стар; красавицы двадцать первого века... не станут искать могилы Лизы: но в двадцать третьем веке друг словесности, любопытный знать того, кто за 400 лет прежде очистил, украсил наш язык и оставил после себя имя, читая сочинения Карамзина, всегда скажет: «Он имел душу; он имел сердце. Он сделал эпоху в истории русского языка...»

И все-таки, в чем Шишков оказался действительно на высоте, так это в том, что уловил все за и против стилистической реформы Карамзина, глубоко уяснил для себя, что те культурные приобретения, которые она принесла с собой, не исчерпали ее потенциала, имеющего и отрицательный заряд. В уже упомянутых «Рассуждениях» он писал, протестуя не столько против карамзинского «среднего слова» как такового, сколько против разрушительных моментов, потаенно залегавших в его основе и воздействовавших на национально-историческое чувство: «Мы думаем быть Оссиянами и Стернами, когда вместо: как приятно смотреть на твою молодость! говорим: коль наставительно взирать на тебя в раскрывающейся весне твоей! Вместо: луна светит - бледная Геката отражает тусклые отсветки... Вместо прежней простонародной речи: я не хочу тебе об этом ни слова сказать, говорим важно и замысловато: я не хочу тебе проводить об этом ни единой черты» (5). В своем неприятии новаций Карамзина Шишков шел от национальной старины, опирался на живой авторитет неувядаемого народного корнесловия. «Сии простые, но истинные, в самой природе почерпнутые мысли и выражения, - говорил он о былинах, - суть те красоты, которыми нас поражают древние писатели и которые только теми умами постигаются, коих вкус не испорчен жеманными вымыслами и пухлыми пестротами...»

Поделиться с друзьями: