Каникулы вне закона
Шрифт:
Странная складывалась все-таки диспозиция...
Офицер национальной безопасности намеревался использовать меня по поводу каких-то транспортов с наркотиками. Офицеры криминальной полиции по поводу продажи государственных интересов коррумпированными чиновниками за границей. А полагалось бы, как я себе представлял, наоборот.
Эти рассуждения не мешали мне просматривать документы, вытянутые Мэтью из пластикового конверта с фирменной меткой "Булаевский элеватор". Вот где, значит, они хранились... У выхода с лестничного пролета Олег покуривал свою "Шаком".
Я перекладывал бумаги, зажимая между пальцев концом своего галстука. Полагалось бы, конечно, работать в резиновых перчатках...
Господи, это были подлинники. Господи, это был товар, вместе с которым, и только с ним, Шлайн вытащит меня из золотоордынского плена... Без копий этих документов я ему не нужен. Вообще и навсегда никому не нужен. Когда я проверну ибраевский бизнес где-то, где мне укажет Ибраев, и вернусь, а я вернусь, потому что подполковник держит Колюню на прицеле, Ефим Шлайн оставит меня догнивать в казахской тюряге за шпионаж. Если при мне не будет этих документов. И поступит так не по причине, как говорят юристы, порока воли. Без неотрывных от моего тела копий документов, у Шлайна не будет формального основания испрашивать у начальства разрешения на мое вызволение. Из дерьма, куда Шлайн меня засадил без ведома или с ведома, не имеет значения, этого же начальства.
А сканер "Хьюлетт-Паккард" тип "Скэн Шейп девятьсот двадцать" разломан в остервенении "наружкой" Ибраева.
Ну, что тут поделаешь?
– В этих хоромах есть компьютер со сканером?
– спросил я.
– Есть фотоаппарат, - сказал Олег.
– С пленкой?
– Обычной... Сейчас посмотрю. Вот, блин... Не подумали. Я понял так, что просмотреть и переписать что нужно!
Он хлопнул за собой массивной дверью, вделанной в стену между полками с бутафорскими книгами. Удивительно, что не приложил электронную карту к обоям, после чего отодвинулись бы золоченые тома собрания сочинений, скажем, Аль-Фараби, за которыми простирается подземный ход в президентский дворец.
– Матье, - сказал я.
– Матье, как ты затесался к этим людям?
– Дядя Бэз, отдайся событиям. Я понимаю, насколько это смешно...
– Смешно не это... Смешно доверять таким людям. Всем. Это кишащий в собственных фекалиях гадюшник. И ты, обрати внимание, пропитываешься его отправлениями. Иначе я не воспринимаю тебя, Матье. Чем ты кончишь? От тебя до конца жизни будет нести этим! Ты не отмоешься... Даже дома, во Франции!
– Я не собираюсь во Францию!
Я пожал плечами. Мы шептались как ругающиеся на кухне тайком от гостей родственники, расстроенные опрометчивым приглашением. В конце-то концов, я ведь тоже оказался в этой же самой кампании. В гадюшнике.
Олег принес зеркальный "Зенит" и коробку с пленкой. Только двести единиц чувствительности.
– С этим можно работать?
– спросил он.
– Можно, - сказал я.
– Сколько у меня времени?
– Распорядок, блин... Значит, собираются все здесь, на дому. Подарки отдают тут. Когда кодла собьется в полную тусовку, выползет хозяин послушать слова, потом примем по стопарю-другому и поедем в ресторан "Кара-Агткель" на банкет... Час есть, думаю. Вас привезли раньше, на время, назначенное самым верным родственникам.
– Матье тоже самый верный родственник? И Ляззат?
– спросил я, собирая на коленях документы в стопку.
– С их подачи и я стал таким же?
– Это неважно, с чьей подачи, - резко сказал Олег.
– Неважно, ясно?
Борман, назовем его так, главный партайгеноссе этого мафиозного сброда, руководил действиями своей "братвы" с Олимпа, местонахождение которого полагалось знать лишь жрецам. Олег был в этой шелупони, видимо, не последним.
Ну, хорошо, подумал я, будем считать, что Борман - Иван Иванович. Жибеков и Ибраев представляют белые и черные фигуры в шахматах, в которые он играет сам с собой. Или ещё с кем-то, не с Ибраевым или Жибековым, конечно же. До него всем высоко и далеко. И утешимся в своем унижении жалкой мыслишкой о том, что удалось взломать хотя бы его "бергамский замок". В интересах дела, конечно...
Сумерки заползали в окна. Сильная настольная лампа могла дать освещение, подходящее для скоростной работы на пленке не менее двух тысяч гостовских единиц. С такой я смог бы уложиться в час, переснимая... Я пересчитал листки в стопке. Двадцать семь документов, из которых три "простыни", то есть ленточные распечатки движений сумм на счетах. У меня же под рукой имелась пленка в двести единиц. Можно, конечно, промыть её в темной комнате в ледяной воде, что повысит чувствительность в два раза. Можно проделать то же в слабом растворе аммиака. Это утроит скорость экспонирования. Да где взять на это время?
Оставался третий, правда, рискованный способ...
– Олег, Матье! Самую сильную лампочку, самый плоский стол, самые надежные опоры для камеры, штатив или любые струбцины, хотя бы для крепления пинг-понговой сетки... Есть такое?
Ефим Шлайн, как отец-командир и моральный лидер своих агентов, иной раз наставлял меня самодельными афоризмами. Набор назидательных пошлостей, повторявшихся особенно часто, сводился к пяти-шести изречениям. Ефим мог заявить: "Мощь интеллекта не аналог морали". Или: "Природа не различает добро и зло, почему мы должны это делать?" Или: "Убивает не оружие, убивают люди". Прорабатывая варианты подхода к высокопоставленному администратору, Шлайн выдал такую постановку задачи: "Вступить в преступный сговор с должностным лицом на предмет дачи взятки".
Высказавшись подобным образом, Ефим бычился, чтобы спрятать усмешку в глазах за оправой очков. Дурак тот, кто верил в подлинность квелости шлайновских оборотов. Он приносил их сверху...
Однажды Шлайн ухаживал за женщиной, разумеется, по оперативным соображениям и, когда она усомнилась в подлинности дутых чувств, сказал ей, по мнению начальства, шекспировскую фразу: "Не будем капать кислотой анализа на прекрасное кружево любви". Бездна вкуса, конечно. Но сработало... Информируя командование о развязке драмы, он, как и положено, признался руководству в "вынужденном допущении нарушения норм морали в интересах дела" с полным соблюдением казенных приличий: "Наши руки наконец-то как бы случайно встретились, и произошло непоправимое".
Смысл зачитывания подобных пассажей из докладных наверх только у идиота мог вызвать сомнение... Правда, кандидатом в такие идиоты обычно выступал я, Бэзил Шемкин. Шлайн мог бы, мне кажется, рассчитывать на чувство юмора своих коллег тоже, но, видимо, не был уверен в их чувстве порядочности. Коллеги, или как они себя называют в шлайновском заведении, объяснили бы подоплеку цитирования автору афоризмов.
В конторских пошлостях Ефима привлекала суворовская ритмичность. Они походили на известные - "Пуля дура, штык молодец" или "Тяжело в ученье, легко в бою". Натасканный инстинкт срабатывает под такое безотказно, поскольку, во-первых, цитируешь начальство, о чем ему обязательно донесут, а, во-вторых, лень-матушка - сестра подсказки - тут как тут, самому думать не нужно.
Я и не думал, устроившись со своей работой за письменным столом, освещенным лампой под матерчатым абажуром пододвинутого торшера. Остальная часть комнаты, куда меня ввел Олег, оставалась темной.
Две минуты с половиной на снимок. Чтобы не волноваться и экспонировать качественно, я талдычил не румовские, отца Матье, лейтенантские латинизмы, подходившие к шагу или бегу где-нибудь в Джибути, а шлайновские полковничьи пошлости, рожденные на землях эс-эн-ге.
– Мощь интеллекта...