Карамболь
Шрифт:
— Попал! — злорадно сказал вслух, и где-то внутри несколько раз отозвалось приятным эхом: попал! попал!
Теперь шакалы держались настороженно, лишь завывали время от времени… Абдуллович же и ноги перестал передвигать. Похоже, потерял сознание. Последние силы покидали и меня, давешнего возбуждения хватило ненадолго. Все чаще останавливался — щуплый Абдуллович висел уже не мешком, а гранитной глыбой, монолитом, — и вот снова не выдержал: оглядевшись, потопав ногами, осторожно опустил его на отволглый песок, ослабил ремень на руке и боязливо прилег рядом. На минутку, говорил себе. Полежу чуток и встану. И опять пойдем. А пока надо отдохнуть, сил поднабраться. Дойдем!
И уснул. Очнулся внезапно, будто кулаком в бок поддел кто. Вокруг, в метре, может, ближе, светились глаза, пахло смрадом помоек, прелой шерстью. Я резко вскочил и заорал страшным даже для себя голосом:
— Что, гады, думали, мы уже подохли?! — Огоньки исчезли, растворились во тьме. — Ого-го! Держи! — вопил я вслед удирающим шакалам, а самого колотил нервный озноб. Появилась икота, частая, сухая, выворачивающая желудок, — никогда такой не было, противной. Злясь на себя за слабость, взвалил бесчувственного Абдулловича на загорбок, поплелся на ватных ногах. Земля прогибалась и покачивалась, будто не по песку шел, а по зыбкому моховому болоту. И так хотелось спать… не двигаться… не тащить никого… Спать! Но в голове молоточком стучало: нельзя! нельзя! уснешь — конец! Не тебе — Абдулловичу. А у него сын скоро должен родиться… (Вряд ли думал я тогда так складно, это потом, наверное, сочинилось, — а тогда я просто боялся, что он умрет у меня на руках, боялся дурацкой смерти среди черной ночи — что тогда делать?!) И я шел. Заставлял себя шагать. Направление на автостраду потерял после сна, теперь не знал, куда иду, — шел вперед, правильно-неправильно, лишь бы не стоять. Умные мудрствуют, храбрые действуют. Я и шел, веря, что куда-нибудь выйду и что все будет хорошо, — без веры нельзя. Ведь если дух в смятении — поражение неизбежно.
Краем глаза заметил, как зеленые шакальи огоньки собрались в кучу и куда-то исчезли, а через какое-то время услышал фырканье, шум движения, лязг, приглушенные голоса людей — звуки движущегося каравана. Караван проходил где-то рядом, и притом в полной темноте. Я мог поклясться, что явственно разобрал голос Исмаила, одного нашего жучка, который бескорыстно любил только деньги и говорил, что если, мол, у тебя нет денег, значит, они тебе и не нужны. Я так обрадовался, что даже охрип…
(Впрочем, это вклинился романный кусок про контрабандистов, которые по ночам гоняли караваны с анашой и заграничными тряпками из Афганистана. Я неожиданно охрип, а когда голос появился, хватило ума больше не кричать — нас бы просто придушили.)
Шакалы ушли за караваном, на прощанье противно взвыв. Я тоже кинулся следом, рассчитывая на то, что верблюды приведут к жилью. Они привели бы нас к кривому ножу-пичаку, если б на горизонте вдруг не обрисовались два мощных луча света. Воистину, несчастье приходит к несчастным, а счастье — к счастливым. То шла, на мое счастье, машина. Я бросился ей наперерез — и откуда только силы взялись.
Шоссе где-то рядом. Машина все ближе, ближе… Не успеть! А следующая когда-то будет. Еще чуть-чуть. Нет, не успеть. Успею! Споткнулся и со всего маху упал. Под ободранным коленом почувствовал асфальт. Успел!
Подбежал шофер самосвала: что случилось, ребята?
— В больницу. Срочно! Его — гюрза…
Очнулся на топчане в коридоре, стены которого выкрашены яркой, веселой желто-зеленой краской. Пахло свежевымытыми полами и чистотой. Проснулся с ощущением праздника. Первым делом спросил у пробегающей сестры: как там мой укушенный? Все в порядке, жив-здоров. Я чуть не запрыгал козликом. Тут подошел пожилой туркмен в белом халате.
— Ну, как спалось на новом месте?
— Спасибо, хорошо, — ответил я с таким чувством, как если б мне сейчас должны вручить орден. — Как там Абдуллович?
— Перегнатий Нукхадыров? С ним все в порядке. Завтра выпишем.
— Как — завтра?
— Он здоров. — И, на мой обалдевший взгляд, добавил: — Видите ли, молодой человек, вашего друга не кусала никакая змея. По всей видимости, его укусил молодой варан. Ну, а он, похоже, принял эту безобидную в общем-то ящерицу за гюрзу… Человек, как я понял, он очень впечатлительный, легко возбудимый, тут еще темнота, безысходность положения (я кивнул), у вас ведь с машиной что-то случилось, с дороги сбились (я опять кивнул), потом вы переусердствовали с ремнем — рука у него сильно затекла. И, как следствие, — нервный шок. Причина которого — сильный испуг и самовнушение.
— Поня-ятно! — протянул я угрюмо и вышел на улицу, не простившись, хотя доктор был совсем ни при чем. Но от сердитого нечего ждать ума.
День стоял такой же хмурый, как и вчера. Такая же хмарь серым брезентом застилала небо. И, как под плотным брезентом, было душно и тяжко, — куда только подевалась вчерашняя прохлада? Каракумы, что ты хочешь, хоть и ноябрь. Вдруг больничное окошко распахнулось, высунулась стриженая черная голова Абдулловича, и он приглушенно прошептал:
— Слышь, дай-ка закурить, кунак! Умираю без курева.
Я чуть было не заорал: «Что? Кунак? Ишака возьми себе в кунаки, коз-зел!» — но сдержался: у Абдулловича был такой потерянный вид и так заискивающе он ощупывал меня своими разноцветными глазами, гадая, верно, знаю правду или нет? — что у меня дрогнуло сердце и я протянул ему две оставшиеся мятые сигареты. Стараясь не выдать себя, не показать ненароком, что все знаю, спросил:
— Как рука? Болит?
— Да еще побаливает, — поспешно поморщился Абдуллович, осторожно поглаживая руку. — Но все хорошо. Доктор-поктор знающий попался, в районе лучший врач. Скоро выпишут. Сейчас медицина сильная! — вдохновенно врал «впечатлительный» Перегнатий, бегая разноцветными глазами и краснея. Я вспомнил: чем хуже о людях судишь, тем правее будешь, и опустил взгляд, сделал вид, что ничего не заметил — ни фальши, ни стыда. Попрощавшись, поспешно ушел. Отойдя немного, обернулся. Мой кунак задумчиво курил, виновато пуская дым в открытое окно. Я махнул ему рукой — пусть не будет у него тяжести на душе. Как-никак, мы теперь не чужие…
До общаги добрался на попутках только к обеду. В комнате был сосед, рыжий Игорь Чайболсон, ненавидевший даже само слово «рыжий».
— Тут эта ры… новая повариха тебя спрашивала. Заходит, задом так это дрыг-дрыг. Увидела твои штаны — они колом стояли, — хвать их и так это быстро-быстро, как будто я их отнять хочу: мол, облила и жаждет постирать. Да, парень, ну ты даешь. Уже и штаны стирают.
— Дурак и не лечишься, — огрызнулся я, раздеваясь. — Передай бригадиру, что буду отсыпаться, потом все объясню. А Иру увидишь — ее, эту «ры-новую повариху» Ирой зовут, — так вот, увидишь, извинись. Скажи: извините-простите, простите-извините, я о вас гадости говорил, да за глаза притом.
— Как же, как же. Скажу: пардон, мерси, мадам…
— Мадемуазель, неуч!
— Да ладно — заливать. На «мадамов» у меня глаз наметанный…
Игорь еще что-то болтал, но я его уже не слушал. Мне снился прозрачный, розово-голубой счастливый сон… Я спал и не знал, что «Аполлон» уже пригнан своим ходом, — достаточно было проволокой прикрутить штангу «газа» к карбюраторному рычажку, которая ночью оторвалась, — и что через восемь дней эта девушка со странной для ее светлых волос фамилией Акопян станет первой моей женщиной. Ничего этого я не знал — я спал.
Ау, Ира, где ты, — первая моя «учительница»?
…Вот такой там тогда был конец. Помнится, кто-то говорил, что он запросто просчитывается. Может, и так. Но держу пари, нынешний конец вряд ли просчитаете. Даже если вам известна богемная легенда о Пикассо и его ученике. Это когда великий постимпрессионист, для которого творить желаемое было единственным на свете законом, подошел к своему ученику и посмотрел его картину. Наивно и жутко, отметил про себя. Наивно, как жизнь, и жутко, как смерть. Да, картина была недурна: пустынный пейзаж прямо-таки излучал невыносимый зной, он просто дышал смертью.