Кавказ. Выпуск XXVI. Сказания горских народов
Шрифт:
– Тоска по сыну угнетает хана, – сказал сановник, вздохнул и запечалилось его лицо. – Глаза его меркнут от слез. Обрадуй его, отдали его смертный час…
И сановник, старая придворная лисица, всхлипнул, и слеза выкатилась у него из глаз, поползла по щеке, а он нарочно не смахивал ее.
И сердце Аслан-Гирея от боли сжалось.
– Бедный, бедный отец, – прошептал он.
И совсем он не думал о Гульнаре, а она стояла молчаливая, глаз не смея поднять на сановника.
Посмотрел на нее сановник и проговорил, вздыхая:
– Милое дитя, Бог наградит тебя за то, что ты не покинула в несчастье сына славного хана.
Тоска давила Гульнару.
– Славная девушка, – продолжал сановник, – чтобы предстать перед ясные очи хана, доблестному сыну его надо вымыться в бане и одеться в лучшую одежду. Поэтому, прошу тебя, на время ты оставь нас. Вот тебе, – протянул он ей кошелек с золотом, – оденься в самую красивую одежду, и потом мы заедем за тобой.
Гульнара покачала головой и кошелек не взяла. Взглянула она на Аслан-Гирея, а тот, как бы не замечая ее взгляда, отвернулся.
И голову уронила, тихо пошла прочь.
Год прошел.
Старый хан умер. Похоронил его Аслан-Гирей и стал править страной.
И старые и молодые придворные льстецы в дугу гнули перед ним свои спины, прославляли его мудрость и добродетели, а народ ниц падал перед ним.
Еще при жизни отца женился Аслан-Гирей на красивой девушке, дочери хана соседней страны, и полюбил ее. Счастливым он себя чувствовал после пережитых лишений, и казалось ему, что и на самом деле он обладает теми добродетелями и мудростью, которые восхваляли в нем придворные льстецы.
И наслаждаясь своим счастьем, в пирах и соколиной охоте проводил он время и ни разу не вспомнил о Гульнаре, совсем забыл он ее.
Только однажды, возвращаясь с охоты берегом реки, он увидел на нем мертвое тело женщины, которую только что вытащили из воды, куда она сама бросилась.
Заглянул он в лицо ей, и казалось оно знакомым ему.
«Гульнара, – подумал он, но сейчас же сказал себе: – Нет, я ошибся: это не Гульнара, это другая женщина. Гульнара осталась на чужой стороне и не пропадет она: умеет она добывать золотые».
И злобно рассмеялся он.
Два года еще прошло, и скуку стал испытывать Аслан-Гирей.
Каждый день он видел одно и то же: сановники изгибались перед ним, льстили и лгали, народ приветствовал его криком, и не радость, а страх слышался в этом крике.
Надоели ему пиры и охота, опостылела жена, ленивая, изнеженная женщина.
Тоска овладела им. Чего-то недоставало ему, но чего, он не знал…
И в одну бессонную ночь, лежа в постели, он вспомнил свою прошлую жизнь, вспомнил свою первую любовь. Гульнару вспомнил и лебедя, которого около колодца убил, и в тоске закричал он, рыдая:
– Лебедь! Мой милый Лебедь, где ты?!
И встал он с постели, вышел в сад и, бродя по темным аллеям, громко звал:
– Лебедь, Лебедь, где ты?
И спал сад, и глухая ночь молчала.
Машуко
Отчего потемнела степная даль?
Поднял ли ветер густую пыль с дороги, или же черная туча ползла перед дождем? Не пыль то была и не туча, а дым: горели аулы, подожженные крымскими татарами, полчища которых вел в Кабарду хан Каплан-Гирей.
По дорогам, по тропинкам бежали из аулов женщины, дети, старики, и горе сопровождало их. В лесную глушь, в горы забирались беглецы и, как звери, прятались в пещерах.
– Конец Кабарде пришел! – стонали старики, охваченные отчаянием, а женщины, в знак скорби, царапали свои лица до крови и голосили.
В степи строилось в боевом порядке кабардинское войско, но трусливый ропот уже прошел по его рядам, и заранее не надеялось оно на свою победу: не та уже стала Кабарда – раздоры, несогласие владетельных князей ослабили ее, и народ, забыв дедовские обычаи, успел развратиться, утратить воинственный дух. И ни в военных походах, ни в лихих набегах проводили время кабардинцы, а сидя в своих аулах.
Князья и уздени охотились в лесах, степях, пировали, устраивали конские скачки, ссорились между собой из-за пустяков и затевали побоища, а подвластный им народ работал на них, и в свободное от трудов время сидел в дымных саклях за чинаком бузы.
И висели на закопченной стене сакли винтовка, сабля и пистолет, а кинжалом рубили часто голову не врагу, а курице, когда надо было варить из нее суп.
До такого позора дожил кабардинский народ!
Выстроилось войско, и старый князь Алибек выехал перед ним на своем боевом гнедом жеребце и громко воскликнул:
– Воины! Враг многочислен и силен, и нам надо биться до последнего издыхания, чтобы победить его!
– Победим или умрем! – шумным криком ответили воины.
А из-за высоких курганов уже показались орды крымцев. Далеко растянулись они и вширь и вдоль, на конях, на высоких двухколесных арбах, запряженных волами и верблюдами, и пешие, как саранча, были они многочисленны, и земля гудела от топота ног, гул и стон шел по степи от человеческих голосов, скрипа арб, рева верблюдов и неумолкаемого крика ворон и коршунов, громадной тучей летевших вверху.
Князь Алибек махнул рукой, и трубач заиграл в длинную и тонкую медную трубу, и полились звонкие, чистые, как звон серебра, звуки и плакали в своих печальных переливах.
И тихо стало в кабардинском войске.
Замер последний звук трубы. Из переднего ряда войска выехал на сером коне бедно одетый и вооруженный одним только кинжалом чекуок (в древней Кабарде чекуоками назывались народные певцы) Батырбек и, повернувшись лицом к воинам, запел:
– Под синеющимися в степи курганами спят вечным сном витязи, гордость и слава Кабарды.
Вечная им память!
Страха не знали они: как орлы налетали, и сильны были удары их.
В груди их билось мужественное и великодушное сердце: вдвое сильный враг не видел их спины, обезоруженного и несчастного врага жалели они, и был он гостем у их очага.
Бог знает, откуда приходят тучи, тянутся над степью, плачут дождем, и ветер уносит их.
Другие тучи приходят, и также уносит их ветер, куда – Бог знает.
Уходит день, приходит ночь.
Тепло сменяет холод и холод сменяет тепло.