ЖАНРЫ

Киевские ночи(Роман, повести, рассказы)
Шрифт:

— Дурак!

Может быть, Дробот сказал это слишком громко?

— Эй, петухи! — окликнул их Крушина, неведомо когда возникший рядом. — До ножей еще не дошло? А ну, заходите.

Толя и Марат поплелись за редактором.

Крушина расхаживал позади стола и, поглядывая на надутые лица друзей, рассевшихся как можно дальше друг от друга, едва сдерживал улыбку.

— Я слушаю.

Марат буркнул:

— Пускай он…

Дробот поднял брови:

— Почему я?

Тогда Марат заговорил быстро и горячо. Но вдруг на полуслове умолк, уловив ироническую искорку в глазах Крушины.

— Так, так, хлопчики, — потер руки Крушина. — Не впервые я слышу эти разговоры. А скажи мне, Марат, кем был Ленин?

— Ленин?.. Профессиональным революционером.

Вождем.

— Это само собой. Но прежде всего он был интеллигентом. В самом глубоком понимании этого слова. И именно поэтому он стал великим революционером.

Первый признак того, что Крушина волнуется, — красные пятна на щеках как нарисованные; черные глаза подернулись влажным блеском; сжатый кулак то подымался, то с силой падал на стол.

— Интеллигенция — это производное от слова интеллект, то есть разум, рассудок. Простите, но приходится объяснять азбучные истины… Друзья мои, если хотите знать, нам именно недостает интеллигентности. Недостает знаний, культуры. Да, да! Нам прочитать хоть десятую — где там! — хоть сотую часть того, что читал Ленин. А мы кичимся: «Гимназий не кончали…» Дело не только в сумме знаний. Культура — это и богатство души. Тот, кто презирает интеллигентность, болен тяжелой и опасной болезнью.

Недоверчивый взгляд Марата на миг остановил его.

— Да, это болезнь, — еще больше заволновался Крушина. — Имя ей — мещанство. Микробы этой заразы фабрикует мелкобуржуазная стихия. А она везде — и вокруг нас, и в нас самих. Годы и годы, может быть, даже десятилетия нужны, чтобы одолеть эту стихию. А вы думаете — прыг, прыг — и уже? Готовенький социализм… Так вот, друзья, не интеллигентности нам надо бояться, а мелкобуржуазности. Всем, всем нам! — сказал с нажимом, заметив, что Марат нахмурился. — Знаю, знаю, ты металлист. А Дробот на фабрике работал. И я столярничал на хозяев. И однако!.. Над многими из нас, скажем прямо, тяготеет мелкобуржуазная психология. Это историческое явление. И, имейте в виду — живучее.

Крушина умолк и прижал руки к груди.

Толя испуганно посмотрел на него. Крушина сел, положил руки на стол, как бы давая им отдых.

— Я сам себя часто спрашиваю, — через некоторое время снова заговорил он, — в чем же она выражается, эта мелкобуржуазность? Тут есть над чем поразмыслить! Мещанский индивидуализм и себялюбие. Жажда вскочить на плечи другим: «Я выше всех!..» И комчванство. И пустая фраза, красивые словеса. Да еще пренебрежение к знаниям, ко всему, чего достиг человеческий ум. Кое-кто думает, что «даешь!» — это все. Но если б на фронтах революции было только одно «даешь!», мы бы не загнали буржуазию в Черное море. — Крушина взглянул на Марата и вдруг засмеялся — А что? Припекает?

Марата и впрямь припекало. Он готов был принять любой упрек, но только не это. Мелкобуржуазность?.. Почувствовал себя оскорбленным, несправедливо обиженным в самом дорогом. И проклинал свое бессилие: какими словами опровергнуть эти нежданные упреки? «Вы не имеете права! — хотелось крикнуть ему. — Я пришел сюда с завода, от станка».

Крушина потер виски.

— Понимаю, не сладко это слушать, — вздохнул он. — Но мало сказать о себе: я ленинец. Надо до Ленина подниматься всю жизнь. Так-то, хлопцы… А что касается этого неприятного случая, то умнее всех, я думаю, поступил Игорь. Во-первых, извинился перед Степаном Демидовичем. А во-вторых, сидит и работает. А мы митингуем. Правда, иногда и это полезно…

Толя вскочил.

— Сколько времени мы у вас отняли…

Марат тоже встал.

— Погодите, еще о Степане Демидовиче несколько слов. — Крушина опять вышел из-за стола и стал ходить от стены к стене. — Немножко старомоден? Возможно. Но честный советский человек. И много знает. Знает! — с ударением повторил Крушина. — И мы должны, как когда-то говорили, в ножки поклониться за то, что щедро делится с нами. Да не пора ли подумать: до коих пор добрый дядя будет нам запятые расставлять? Вот ты, Дробот, принес мне вчера стихи. — Крушина поискал на столе и вытащил из бумажного хаоса листок. — Вот тут запятую потерял. Зато впихнул два самодельных ударения. Учитесь, хлопчики! Пускай трудно, пускай шкура трещит, ничего не поделаешь. Такая уж наша доля. Мы, правда, уже не путаем Гоголя с Гегелем. Но этого еще слишком мало! А что до классовой сути, Марат… Я с тобой согласен: классовая, революционная суть — это для нас самое важное. Но… Как же выразить эту суть? Овечьим блеянием? Без языка нет культуры. Более того— нет народа. Как же нам не почитать язык, которым писали Шевченко, Франко, Леся?.. Помните: «Думы мои, думы мои…»?

Он подошел к ним вплотную, положил руки им на плечи:

— Петушки! Если б вы знали, черти задиристые, как я вас люблю! — И легонько толкнул их к двери.

Марат искоса глянул на Дробота, и с лица его сразу смыло неудовольствие и злость.

— Ох и редактор у нас! — сказал он. — Орел!

Толя засиял:

— Правда? А мне показалось, что у тебя вот тут заноза осталась…

— Что ты! Я признаю принципиальную критику. И сделаю выводы. Вот увидишь… И к Степану Демидовичу зайду: «Простите».

— Дай лапу, — растроганно сказал Толя. — А мне показалось, что у тебя зуб на нашего Лавра. Насупился и молчишь… Ты знаешь, как он учился? Ночью мешки таскал, а днем — на лекциях. И это после гражданской войны, после пули в грудь. Даже стыдно перед ним.

Марат молчал. Потом спросил:

— Сколько ему лет?

— Много! Тридцать пять, кажется…

— Ого!

Им, двадцатилетиям, это казалось уже порогом старости.

7

В редакционных комнатах свежо пахнет только что вымытым полом. На столах, на подоконниках — ни пылинки. И стекла никогда еще так не сверкали. Вот только Плахотте почему-то не понравились вырезанные из бумаги цветы, которыми Наталка украсила окна.

— Снимите, снимите, — сказал он.

На него с удивлением глянули зеленовато-карие глаза. Из-под белой косынки они казались еще больше. Снять? А она старалась! Цветы и узоры, славные такие вышли. И чему он, всегда мрачноватый Плахоття, улыбается?

— Не надо. Это дома пристало, а здесь — редакция.

Наталка помаленьку привыкала.

Управившись с уборкой, она садилась в коридоре у столика и читала газету, вдыхая непривычный запах краски и керосина. Читала медленно, чуть шевеля губами, порой вздыхая, порой гневно сводя брови.

И вздрагивала, когда из своей комнатушки выбегал Олекса Плахоття, совал ей в руки бумаги и скороговоркой объяснял, что куда: рукописи — в типографию, пакет— в окружком партии, письма — на почту…

Небольшой и тихий город казался ей шумным и многолюдным. Сколько лиц — и все разные, и все незнакомые. С невероятным гамом выбегают на улицу ватаги школьников — смех, крик, свист. Солидно, с сумками в руках, проходят женщины — молоденькие, пожилые. Наталка с жадным любопытством смотрела на них. Какие они веселые, оживленные, уверенные. Что значит — горожанки! Как и в первый день, она испуганно оглядывалась на автомобили, изредка пробегавшие по центральной улице. Другое дело — извозчики. Живые лошади стучали по мостовой коваными копытами. Заморенные, правда.

Поделиться с друзьями: