Киевские ночи(Роман, повести, рассказы)
Шрифт:
— Так лучше, я тут делаю политический акцент… — заявлял Марат и с вызовом смотрел на законодателя словесной премудрости: «Может, в запятых ты и больше смыслишь, а уж что касается политики, так ты, беспартийный, — цыц!»
Степан Демидович шел на уступки:
— Возможно. Но если вам так уж хочется написать, что оратор констатирует, то помните: в этом слове только одно «н».
Марат, покраснев как рак, вычеркивал лишнее «н» и, схватив свои листочки, поспешно выходил.
Как-то раз Марат столкнулся в коридоре с Крушиной, на ходу просматривавшим какую-то рукопись. Редактор остановился и, поскребывая бороду, показал глазами на дверь, за которой сидел Степан Демидович:
— Какие богатства в этой голове! Так знать язык! Так чувствовать силу и музыку слова! А мы…
Крушина махнул рукой и прошел к себе в кабинет, провожаемый безмерно удивленным взглядом Марата. Что ж это происходит? Марат почувствовал себя глубоко оскорбленным за Крушину. Как он, этот беспартийный спец, осмеливается делать замечания самому редактору? Если даже заметил что-нибудь не то — молчи! И что это за порядки: редактор сам идет в чистилище со своей передовицей? Вызвал бы этого Рудинского к себе и дал бы ему понять, что значит передовая статья в газете. Да это же политическая установка для целой области! Какое же он имеет право там ковыряться!
И впервые Марат почувствовал минутное разочарование в Крушине. Как жаль, что у человека, который должен быть железным борцом, есть такие слабости!
Возле стола редактора сидел молодой парень и напряженно вглядывался в каждого, кто входил в комнату. Карие глаза под длинными ресницами светились такой радостью и таким наивным любопытством, что присутствующие не сразу обращали внимание на его худое желтое лицо с крепко сжатыми бескровными губами.
На острых плечах казалась слишком широкой сорочка из небеленого полотна, выстроченная по вороту и на груди тонкой сине-розовой мережкой. Линялые, когда-то, должно быть, синие штаны прятались в порыжевших сапогах. В одной руке он держал картуз, на другой — рукав от локтя был подогнут кверху и приколот большой булавкой.
Все старались не смотреть и невольно поглядывали украдкой на от резанную по локоть руку, и сразу понимали, кто это. А он жадно всматривался в каждого и старался угадать имена и фамилии, которые встречал в газете. Все казалось ему необыкновенным. Вот она — редакция! Сюда ночами, завесив окна, писал он при коптящем каганце свои короткие заметки. Отсюда получал письма, печатные буковки которых вызывали в нем почтительный трепет. Редакция… Тут рождалась газета, которую он прочитывал от первой и до последней строки, и все в нем пылало от тех горячих слов, которыми кричали столбцы.
Лавро Крушина стоял за столом, в беспорядке заваленным газетами, книгами, бумагами, и сияющими черными глазами взглядывал то на парня, то на редакционных работников, которые собрались в кабинете.
— Это, товарищи, — начал он почти торжественно, — наш дорогой селькор Панас Шульга. А еще мы знаем его под другим именем — теперь это уже не секрет: «Стальное перо»… Вот это он и есть — стальное перо, которое не щадит классовых врагов. Мы пригласили товарища Панаса, когда поправится, приехать к нам. Он, видите, и удрал из больницы… А это наша редакция. Панас, присмотрись получше, может, и здесь надо кого-нибудь, если не стальным, то гусиным пером пощекотать.
Он засмеялся. А Шульга, поворачивая стриженую голову, еще пристальнее оглядел всех. Плахоттю, сидевшего напротив, у другого конца стола, Рудинского, Таловырю, пожилую машинистку в очках, потом их троих — Толю, Игоря и Марата, в которых с удивлением угадал своих однолеток, и, наконец, Наталку, робко притулившуюся у двери.
— А теперь расскажите нам, товарищ Панас, с чего все началось. — Крушина подбадривающе улыбался Шульге.
— С чего? С собаки…
— С собаки? — засмеялся Крушина.
Шульга, не поднимая головы, хмуро сказал:
— Собаку мою отравили.
— Вот как! — посуровел Крушина. — Когда же это?
— Как про самогонщиков написал.
— Выходит, еще в прошлом году.
— Ага… А потом колодезь…
— А что с колодцем?
Шульга на миг поднял смущенный взгляд и снова уставился в пол.
— Накидали… всякой дряни в колодезь. Это когда я лесокрадов пропечатал.
— И насчет этого взяточника в милиции?
— Ага…
— А дальше…
— А дальше пошли записки. Каждую неделю — записка…
— Видите, — Крушина взмахнул над головой какой-то бумажкой. — Здесь кулацкая контрреволюция, уже не кроясь, оскалила зубы: «Будет тебе, писаке, то, что твоей собаке». Даже рифмует, подлец. Грамотный… А вот еще: «Скоро мы твои стальные перья тебе же в глаза воткнем…» Вот как! Но и это еще не все. Слушайте дальше: «Коммуния! Получишь торбу пшеницы в распоротый живот. А больше не дадим…» Это я себе на память переписал некоторые цидулки. Оригиналы, так сказать, — в прокуратуре. Это документы! По ним историки через сто лет будут изучать наши дни. Может, когда-нибудь вспомнят и нашу газету, и селькора Панаса Шульгу, которому кулачье грозило: «Получишь торбу пшеницы… А больше не дадим!»
— Да пришлось дать! — сказал Шульга, взмахнув обрубком руки. Лицо его медленно наливалось краской. — Рабочий класс пятилетку строит, так? — Он поднялся и заговорил охрипшим голосом: — Крестьянство колхозы строит, так? А они по триста, по пятьсот пудов хлеба в ямах гноят!.. Живоглоты или пауки, так?.. А мы им резолюцию, как Мусий Копыстка [2] : трах-тарарах, не спрячете! Потому…
Он запнулся и сел, тяжело дыша.
Все молчали.
Марат сжимал кулаки. Ему хотелось что-нибудь крикнуть. Толя сурово сдвинул брови. Игорь не сводил опечаленных глаз с рукава, заколотого булавкой. А побледневшая Наталка прятала дрожащие руки.
2
Мусий Копыстка — герой пьесы украинского драматурга М. Кулиша «97».
И снова заговорил Крушина:
— Намного легче было бы нам скрутить кулака, если бы не лжепартийцы, как этот председатель сельсовета Чугай. Хитрое, продажное ничтожество. Но есть на них стальные перья! Друзья, мы живем в такие времена, каких не знала история. Великая революция творится на селе. Рождается коллективная жизнь. Приходит конец хищно-собственническому болоту. Мы с вами должны зорко различать и новые ростки, и всякую гнусь, что зубами и когтями держится за старое. Сколько нам нужно силы, и прежде всего — никогда не будем об этом забывать — силы идейной. Я бы сказал еще: силы душевной. Она не позволит нам впасть в слепое озлобление. Чем суровей наша борьба с врагом и со всякой дрянью, тем больше здесь, — он ударил себя в грудь, — должно быть душевной щедрости и доброты.
На щеках у Крушины выступили красные пятна, и его борода казалась еще чернее. Он тяжело перевел дыхание, сдерживая хриплый кашель, рвавшийся из груди.
— Кто хочет добреньким быть, сторонится борьбы, тот истинного добра не совершит. Сладкими словами революцию вперед не двинешь. Но и тот, кто лишь злобой к врагу дышит и ничего за этим увидать не способен, тоже не ленинским путем идет. Борьба…
Слова Крушины оборвал кашель.
Шульга смотрел на редактора. Худое, напряженное лицо селькора о чем-то молча вопрошало. О чем он думал? Что он вспоминал? Может быть, те минуты, когда вглядывался в размашистую подпись на редакционных письмах — «Л. Крушина» и в его представлении вставал могучий человек с громовым голосом.