ЖАНРЫ

Клятва Тояна. Книга 1(Царская грамота)
Шрифт:

— Та ми обидва зголоднили, — напомнил о себе татка. — Дай, синку, яечко. Не сила бильше терпити.

Он выпил одно, второе, третье и лишь тогда опомнился, пошучивать начал:

— Як молодим бував, то сорок яец зьидав, а тепер хамелю-хамелю и насилу пятьдесят умелю…

Вскоре от припасов Трохима и крошки не осталось, но к вечеру Лавронька Сопля притащил кошик [257] объедков с отцовского стола. Вместе с ним явился юнак, одетый в рубище. Он был бос, нечесан, прыщав. Ну юрод и юрод.

257

Корзина.

Заметив опаску в глазах Обросимов, Лавронька поспешил успокоить: это служка с монастырской поварни, монах будущий; такие уж испытания он на себя положил — рубить дрова, носить воду, терпеть холод и нужду во всём. Никто вернее, чем он, к ризничему Палемону не проведет Обросимов.

— А ти видкиля об тим Палемоне знаеш? — удивился татка.

— Я всё знаю, — выпятил грудь Лавронька. — Ухи е… Тебе об нем монах говорил, — и вдруг прищурился хитро: — Ты его гроши часом не потерял?

— Ни, хлопчик, — поняв намек, забренчал монетами татка.

— Ось вони! Усим достатньо буде.

— Тады поладим…

В монастырь татка решил отправиться немедля. Надо спешить, пока удача не отвернулась. Заночевать и там можно.

Юнак пожал плечами: а почему нет? Неба над головой много…

Вскоре после их ухода засобирался и Лавронька.

— Бывайте, — солидно простился он с Даренкой и Трохимом.

— Сон вам в руку!

Но сон долго не шел. Только теперь Даренка по-настоящему поняла, что сделал для них с таткой Трохим. Явился, как добрый молодец, чтобы вызволить их из темницы. Так он ей предан, так предан, что и словами не выразить. Тут самое холодное сердце растопится. О даренкином и говорить нечего.

Дрогнуло оно, размягчилось, о неньке с сестрами затосковало. Где они сей час? Какие горькие мысли их терзают? Впали, наверное, сиротинушки в жгучую скорбь и темное отчаяние. Кабы можно было им отсюда знак подать, успокоить и ободрить. А то ведь море слезонек прольют в неизвестности, испечалятся вконец…

Не заметила, как у самой слезы хлынули, да так обильно, что стала она от них захлебываться.

Подсел к ней на лавку Трохим, принялся успокаивать. Сам большой, сильный, а слова у него детские, бесхитростные. И репкой от него пахнет, как от параскиного Нестирки. Гладит ее, к груди бережно прижимает.

— А ти навищо матинку и браттив бросив? — сглатывая слезы, начала выговаривать ему Даренка, — Вони ж слаби и недужи. Як без тебе им жити, ти подумав? Ах, Трохимок, Трохимок. Ты вже вирос, а усе як маля.

— Тебе хотив бачить, Дася. Дуже хотив!

Ну что ты с ним будешь делать? Ее хотел видеть…

— Горюшко ти мое, — увещевающе прильнула к нему Даренка. — На всяко хотиння е терпиння. Дай мени слово, Трохимок, що зараз до хати вернешся. Христом Богом прошу, дай. Якщо я тебе мила, завтра простимся до загального ладу [258] . Добре?

258

Для общего блага.

— Не знаю, Дася. Ничого не знаю. Мене до тебе тягне, аж сили немае. Чуеш, як дрожу?

Волнение Трохима передалось ей. Она слышала, как хутко стучит рядом его верное по-детски привязчивое сердце, она ощущала тепло его по-мужски твердых и ласковых рук, она чувствовала свою вину перед ним и его семьей, а еще беспредельную благодарность за счастливое спасение, за то, что он есть на белом свете, такой вот добрый, несуразный, неудачливый. Ей хотелось успокоить его, пожалеть, по-сестрински приласкать. Взрослые сторонятся его, смотрят, как на дурачка, и только детишки да она понимают его.

Бедный Трохимок, несчастный… замечательный…

Она продолжала уговаривать его вернуться в Трубищи, ведь он — единственная опора тяжело больным братьям и престарелой матери.

Он затаенно слушал ее, целуя в волосы, потом в лоб, сначала робко, потом всё смелей и смелей. Вот он положил долонь ей на грудь, и она набухла, вот стал клонить на лавку.

— Ти що здумав? — испугалась она, — Не треба, Трохимок, не треба…

И тогда зашептал он:

— Я усе зроблю, як ти скажеш… Усе… Завтра… Тильки не жени [259] мене, Дася… Сляжемся на прощания, а?

259

Гнать.

И столько в его голосе было мольбы, столько простодушной откровенности, что она уступила…

Потом они лежали рядом, думая каждый о своем.

Даренка пробовала оправдаться перед Баженкой, мысленно просила у него прощения, умоляла понять, что Трохимок не соперник ему. Безвинных грехов не бывает, это правда, но как быть с невольными? С таким, как этот…

Ее вновь душили слезы.

А Трохим вдруг спросил со смешком:

— Знаеш хто вашу хату тоди запалив?.. Я и запалив! Мати мене послала. Каже: горбатого виправить могила, а упертого пожежа. Я не хотив, Дася, дуже не хотив, та з ней не посперечаеш. Ось я в свий саж вогонь теж и покидав. Нехай усе равно буде. Правильно я зробив?

Даренка сжалась, как от удара. Эх, тетка Мелася, тетка Мелася… И Трохим хорош. Ей показалось, что он за минувшие после пожара дни просветлился, мужчиной стал, а он как был, так и остался Трохимом-козленком.

А, может, это и к лучшему? Кто знает…

Кремлевское утро

Царский день начинается рано. Едва ударят к заутрене колокола Ивана Великого, а вслед за ними от храма к храму поплывут, усиливаясь, торжественные звоны, открываются главные ворота Кремля — Фроловские [260] . Первыми въезжают в них думные бояре — зимой санно, в теплые поры на верхах. За ними устремляется дворянская знать и четвертные дьяки, а уж потом все прочие кремлевские послужильцы. Еще на арочном мосту, переброшенном через охранный ров с кирпичными бастионами, каждый обнажает чело и начинает класть на себя перстные кресты. Так повелось еще с тех пор, когда стояла тут церква во имя святых Фрола и Лавра, украшенная иконой Спаса Нерукотворного. А как церквы не стало, взошла та икона на Фроловские ворота. Спас на ней иззапечатлен в полный рост: одна рука благословляюще поднята, другая держит раскрытое Евангелие; под правой дланью преклонил колени преподобный Сергий Радонежский, под левою — преподобный Варлаам Хутынский, а над плечами Спаса воспарило по крылатому серафиму [261] . И такой от него животворящий свет разливается, что даже иноверцы тут в благоговение впадают. О христианах и говорить нечего — всякий раз они испытывают перед иконой невольный трепет, всякий раз вспоминают, что Кремль — один из столпов царства господня и здесь хранится ключ к его русийским землям.

260

В 1658 году они переименованы в Спасские.

261

Ангелы — посредники между Богом и людьми.

Вот и ныне так. Москва еще не вылупилась из ночных потемков, не угасли на небе тусклые звезды, не откликнулись еще на глас Ивана Великого колокола трехъярусной Фроловской башни, а Спас уже засиял, срывая шапки с царедворцев, стабунившихся на Пожаре перед мостом. Отблески многих факелов упали на него, вот он и засиял. А кажется, будто это икона божья сама явила новорожденный свет.

Скинул перед ним шапку и Нечай Федоров — по душе скинул, а не по привычке. Как один денек не похож на другой, утро на вечер, лето на зиму, так Спас встречающий не похож на Спаса провожающего. Широко открыты его глаза. Они словно спрашивают: с чем пожаловал в царское место? с добром — проходи! со злом — возвернись!

Жаль, не все замечают этот взгляд. Под самые ворота подкатила карста князя Василия Ивановича Шуйского, большого думного боярина. Рядом остановилась украшенная куньими хвостами и родовым знаком карета другого князя и большого думного боярина Василия Васильевича Голицына. Ни тот, ни другой даже не выглянули из своих экипажей, будто не они при Спасе, а он при них.

Едва стражники распахнули ворота, обе кареты разом выперли на мост и, зацепляя одна другую, поволоклись рядом под высокий свод проездной башни. До того обуяла бояр гордыня, что князь князю дороги не уступит. Ну как же — за плечами одного царственный род Рюриковичей, за плечами другого — не менее царственный род Патрикеевых. Каждый мнит себя первым искателем престола. А ведь в Думе им под Годуновым сидеть, его указы приговаривать, его государевы заботы разделять! Ну какие они помощники, ежели тлеет у них в груди злобная зависть к выборному царю?

Поделиться с друзьями: