Книга Фурмана. История одного присутствия. Часть II. Превращение
Шрифт:
– Вот это да! Класс! Подруга, ты все слышала? Не знаю, как ты, а я лично просто поражена – в самое сердце. Смотри-ка, какой он у нас бойкий на язык, оказывается! Я-то думала, что он у нас молчун, а он на тебе – сказал, прямо как отрезал! И такие все формулировки чеканные! Даже зависть берет. А сразу-то по нему ведь и не скажешь, что он может вот так отбрить человека… До сих пор все было так вежливо, культурно: и «спасибо» тебе, и «пожалуйста», и «с добрым утром» – захочешь, не придерешься… Я еще вчера вечером, грешным делом, подумала: это надо ж, как нам с тобой, двум дурам деревенским, повезло, в кои-то веки встретили такого воспитанного, интеллигентного мальчика, просто любо-дорого посмотреть! Да еще и неглупый – по глазам видно! Это ж такое редкое сочетание… И книжки хорошие читает! Неужто, думаю, в этой ужасной Москве такие дети еще не перевелись? Завтра надо будет обязательно познакомиться с ним поближе (ну, ты понимаешь – это я вчера так подумала). Приобщиться, так сказать, к высокой столичной культуре… Ну, раз уж так повезло, что он сам к нам приехал…
Не удержавшись, Фурман ответил:
– Я ведь уже сказал, что я приехал не к вам!
– Ха, вот и пообщались!.. Да, сейчас-то я вижу, что вся эта вежливость и мягкость у него – одно притворство. Маска. Но хоть спасибо за то, что показал нам свое истинное лицо! А то так бы и поверили. Правильно пословица-то народная говорит: не верь глазам своим…
(Уж про глаза-то тебе бы лучше помолчать, жестоко подумал Фурман.)
Снова занявшись занавесками, темноволосая еще какое-то время приговаривала разные колкости, но Фурман ей больше не отвечал, только иногда презрительно покачивая головой, мол, мели-мели, емеля… Собака лает, а караван идет… Вторая девушка, судя по ее угрюмо-виноватому виду, была очень огорчена и расстроена случившимся (так тебе и надо).
После ужина Фурман расположился за большим обеденным столом и один за другим производил быстрые карандашные наброски на разные темы. В какой-то момент в столовую вышла рыженькая (ее агрессивная подружка еще часов в пять куда-то умотала – на танцы, наверное). Она озабоченно покрутилась по комнате, как бы забыв, зачем сюда пришла, потом осторожно спросила, можно ли ей взглянуть на уже готовые работы. Фурман равнодушно усмехнулся: «Пожалуйста». Перебирая листы, она стала вежливо расспрашивать, учился ли он где-нибудь рисовать, почему выбрал именно такое образное решение и прочее. Голос у нее был низкий и хрипловатый. Фурман отвечал достаточно скупо, подозревая, что за проявленным к нему вниманием стоит всего лишь трусливое желание смягчить конфликт с влиятельным внуком хозяйки. Но вскоре характер разговора совершенно изменился. Девушка не только кое-что понимала в рисовании (это-то ладно – у них в педучилище был такой спецпредмет), но и вообще оказалась совершенно другим человеком, чем это представлялось Фурману после скандала. Он-то решил, что она туповатая деревенская молчунья, находящаяся в полном подчинении чужой воле. А она просто была более скромной и предпочитала держаться в тени – но могла и тонко пошутить, будучи к тому же достаточно наблюдательным человеком, и очень четко сформулировать ту или иную мысль или проблему.
Их беседе никто не мешал, поэтому они успели обсудить и ее достаточно невеселую жизнь в далекой «бесперспективной» деревне до поступления в педучилище, и тревожную судьбу деревенских парней – ее одноклассников, которые весной начали возвращаться домой после службы в армии, и ее будущую профессию учителя младших классов, и даже некоторые важные подробности ее дружбы со второй девушкой – кстати, она даже извинилась перед Фурманом «за те гадости, которые ему пришлось выслушать сегодня утром», хотя за ней самой никакой вины вроде бы и не было… В общем, когда они решили разойтись (бабушка вернулась в дом, закончив возиться с огородом), то чувствовали себя если и не старыми друзьями, то уж точно членами некоего тайного (что было как-то по-особенному приятно) братства.
Оставшись в одиночестве, Фурман вынужден был пересмотреть свое понимание некоторых вещей. Во-первых, он теперь видел, что отношения между двумя девушками на самом деле намного сложнее и драматичнее, чем они сами это показывали в постоянно разыгрываемом ими «на публику» спектакле. Но главное, перед ним вдруг в совершенно ином свете предстало то, что называется «женской привлекательностью»: одна из девушек была, несомненно, красивее и эффектнее, другая же, как в сказке, – милее и добрее.
Всю неделю девушки уходили утром, когда Фурман еще сладко почивал, и возвращались вечером, валясь с ног от усталости. Тем не менее бедная косая истеричка при каждом удобном случае пыталась как-нибудь зацепить его. Не поддаваясь на провокации, он лишь поглядывал на нее со снисходительно-хитроватой улыбкой, как смотрят терпеливые взрослые на рискованно расшалившегося ребенка, – что раззадоривало ее уже на очевидные для всех, даже для нее самой, бестактности и глупости, выплюнув которые она успокаивалась. А с ее подругой он продолжал обмениваться тайными дружескими приветствиями, – хотя, отсчитав ровно три дня после того разговора, признал с насмешливой жалостью к самому себе, что напрасно ждал от нее какого-то нового встречного движения. У него даже мелькнула мысль, что, может, она и впрямь достигла тогда своей единственной цели: ведь до бабушки скандал не дошел, и все, в общем-то, улеглось… Но как бы то ни было, он был ей благодарен и не хотел обижаться на нее. Тем более что до их отъезда оставалось уже всего ничего.
Как-то он проснулся среди ночи – затерянный в пыльных, тяжелых складках жутковатой предутренней тишины (даже петухи еще молчали). Надо было идти в туалет. Полежав какое-то время, он все же убедил себя вылезти из-под одеяла; постоял, поеживаясь и растерянно присматриваясь то к клубящейся черноте между двумя занавесками, театрально обрамляющими дверной проем, то к бабушке, спящей на соседней кровати лицом к стене, несколько раз скользнул взглядом по ее длинным волосам, и вдруг до него дошло: это не бабушка… А кто же?! Стены шевельнулись, но ледяная обморочная волна схлынула до того, как его крик прорвался в горло: он вспомнил, что бабушка иногда расплетает на ночь волосы…
Конечно, это было смешно. Но он знал, что страх наполняет его уже почти вровень с желанием, и только не ко времени встрепенувшаяся глупая человеческая гордость не позволяет ему тут же юркнуть обратно в норку. Грубовато подталкиваемый ею в спину, он приблизился к проему на расстояние вытянутой руки и замер в дразнящем ужасе… (Там, за тонкой тканью, могучий хладнокровный охотник повторил, точно в невидимом зеркале, все его движения и изготовился к броску.) Ну же – вперед или назад?
Еще не решив, он сделал несколько глубоких, замедленно-бесшумных вдохов и выдохов… – и с внезапной гадливостью швырнул свое тело в узкий черный омут, каждой мгновенно вздыбившейся клеточкой кожи готовясь встретить касание чужого… Вынырнул в жирной тьме – УЖЕ ТАМ, НА ИХ СТОРОНЕ – еще жив! – и полетел-понесся на цыпочках почти вслепую, рассылая на все стороны по панически-телепатическому радио нижайшие извинения за доставленное кошмарным Хозяевам Ночи беспокойство… Ворвавшись в туалет с визжащей погоней на хвосте, лихорадочно заперся (нет, всё, сюда уже нельзя, чур, я в «домике»!..), содрогаясь – ух, да здесь просто ледник! – сделал свои дела и тут, видимо, от холода, проснулся окончательно.
Ему вдруг стало жутко весело. (Хотя действительно, чего ж человеку не радоваться, коли он сумел ловко проскочить под самым носом у нечистой силы и спрятаться от нее в промерзшем сортире! Тьфу-тьфу-тьфу, мир с ними со всеми! А то еще обидятся и как полезут сюда через дырку… Знает он их!..) Все отлично! Вот только сна теперь – ни в одном глазу. И не сидеть же ему здесь до утра? Может, выйти погулять? Но на улице явно еще холоднее, чем здесь. Да и страшновато, если честно… Домашние-то джинны – они ведь уже как бы почти «свои», «полуприрученные», с ними, наверное, можно как-то сговориться «без крови»; но те, что живут снаружи, на открытом воздухе, – их же там легион, и они все совершенно дикие, хуже индейцев, вообще никаким законам не подчиняются, даже, небось, и языка-то нашего не понимают… а зачем он им, если все, что им нужно, они могут найти где-нибудь на помойке?..
В конце концов, осмелев от скуки, он заключил торжественный договор (устный, конечно, – не на туалетной же бумаге его писать, да и чем?) с двумя главными вождями бесовского племени, живущего в доме. Те согласились беспрепятственно пропустить его – только в одну сторону и по строго оговоренному маршруту; при этом они поклялись самой страшной из своих клятв, что никто не дотронется до него и не будет нарочно (по поводу этой формулировки возник спор) пугать его своим видом или звуками; а он, помимо точно таких же ограничений, принятых им на себя (то есть не трогать и не пугать всех этих страхолюдин!), пообещал вообще не смотреть на них и потом, если все пройдет нормально, выставить им целую порцию варенья. (Неизвестно, о чем думали они, а он-то под «порцией» имел в виду маленькую розеточку, ха-ха, – хотя договор есть договор, и свою часть он, безусловно, собирался выполнить.) После того как все необходимые формальности с обеих сторон были улажены, он бесстрашно открыл дверь и совершил длинную перебежку в столовую, честно постаравшись не увидеть по пути того, чего не надо…
Благодаря четырем высоким окнам (два из которых выходили на улицу), сизая мгла в столовой уже понемногу рассеивалась, словно бы впитываясь в проступающие из нее вещи. Если не считать этой муравьиной работы рассвета, во всей округе не спали, похоже, только старинные часы, мерно мучимые маятником. Их кудрявые стрелки указывали на начало пятого. Сколько же он там просидел?
Решив посмотреть, не происходит ли чего на улице, он подошел к окну – но вместо знакомой живой картины, полной воздушных подробностей и всякой мелкой игры, к наружному стеклу чья-то хулиганская рука с оскорбительной назидательностью приставила застывшую мутную серо-фиолетовую фотографию пустыни, вымершей сто лет назад…