Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книга стыда. Стыд в истории литературы
Шрифт:

Да, Лейрис не заявлял прямо или, по крайней мере, столь недвусмысленно: я стыжусь своего тела. Искушаемый превращением, стремясь разделиться, сделать из себя другого, он, кроме того, пустил в ход все средства борьбы с тяжестью скелета, в первую очередь — дендизм и переодевание. В двадцатые годы Лейрис был страстно увлечен негритянской модой, jazz age (эпохой джаза). Он носил остроносые туфли и обуженные брюки и изо всех сил старался усвоить характерное подергивание плеч исполнителей шимми, синди-хопа и фокстрота. В другие времена он, быть может, отрастил бы волосы, носил серьгу или выбрил себе череп. Дело известное — молодость ищет выход во внешних проявлениях. Достаточно ли создавать новые знаки, чтобы ускользнуть от среды собственного происхождения и не совпасть со случайностями своего тела? Сколько поколений прибегало к недавней, но уже отчасти диктуемой стадным инстинктом моде, надеясь таким образом найти облегчение и избавиться от всего!

На более долгий срок одним из образцов для Лейриса стал Фред Астер, популярный танцовщик, в воображении Лейриса соединявший в себе два свойства — способность «выражать ни на что не похожее разнообразие легкомыслия» и быть «слегка макабрическим клоуном». Речь шла об умении придать воздушность «безупречно элегантному» скелету и одновременно достигать «того неподражаемого изящества, претендовать на которое могут лишь некоторые по-королевски одетые негодяи». Но желание стать Астером осталось для Лейриса всего лишь грезой — этот образец был для него особенно недоступен. Изысканность в одежде не позволила ему, как и другим, по-настоящему справиться с нищетой и непреоборимой неловкостью тела. Стремившийся одеваться «с максимумом изящества», он обыкновенно находил себя «глубоко неизящным».

Автобиография может быть средством избавления от стыда, но никто не сказал, что бесчестье, ставшее стимулом для ее создания, не оставит на ней своих следов: ища ловкости, грации и танца, Лейрис ощущал себя в западне, подстроенной словами, и извивы его мучительной стилистики в «Правиле игры» порой словно бы тащат на себе стыд тяжести, от которой она хотела бы избавиться. Разрываясь между неудавшимся денди и несчастным героем, он был неотступно преследуем образом невозможного клоуна (как показал Старобинский, от денди до клбуна — один шаг). Когда стремление выделиться как чересчур подчеркнутая потребность отделаться от постыдного тела ведет к другого рода — комическому — выставлению напоказ смешного тела, попытка избежать телесной западни может оказаться печально-забавной. Впрочем, как мы видели, желание стать Фредом Астером сталкивается у Лейриса с желанием стать Лордом Джимом. Но в свою очередь, желание стать Лордом Джимом преобразуется в желание стать писателем: подобно Кафке и Цорну, создать себе время для одной книги, другое тело, если не славное, то, по крайней мере, словесное, тело, защищенное, точно рак-отшельник, недолговечной раковиной, потом добраться до новой книги, до нового панциря, — таково правило игры.

«Расползается, как грязное пятно»

(Мисима, Рушди, Кутзее)

— Ты толкуешь нам о Руссо, о Достоевском… о Конраде и Готорне… о Кафке и Цорне, который все-таки своего рода литературное исключение… о Лейрисе, французе до мозга костей и эгоцентричном интроверте. Малколма Лаури я не беру. Ну а все остальные? Давние уже тягостные образцы, отцы-основатели без законного потомства, немногочисленные отпрыски-мазохисты… Ты исчерпал последние резервы… Стыд в литературе? Причуда давно пройденного прошлого… допотопная моралистическая и психологическая… иудео-христианская… история… Баста! С тех пор, по счастью, изобрели циничное тело либертина… Писатели наконец-то дали нам возможность наслаждаться без ограничений… отбросить запреты…

Я имел слабость изложить Д., которого считал своим другом, аргументацию этой книги. Я воспроизвел ему первые ходы. И вот он ринулся на меня, как раненый слон. Д. всегда отстаивал бесстыдство и раскованность. Он одевается во все черное и прилюдно цитирует Сада. По-моему, он плохо прочел Батая. Но это не важно; я должен был сообразить, что в этом деле на него рассчитывать не приходится. Мое лицо залила краска стыда. И все-таки я смог собраться с мыслями. Мы стояли у самых дверей любимого мною книжного магазина.

— Ты правда так думаешь? Отлично, пойдем со мной. Я покажу тебе очень старые книги. Здесь, в англо-индийском отделе, ты видишь «Стыд» Салмана Рушди. Неподалеку — вот эта книга Таслимы Насрин, добравшаяся к нам из Бангладеш: Lajja — по-бенгальски это значит «позор». На французской полке, среди многого другого, я могу рекомендовать тебе «Стыд» Анни Эрно, а также «Рози Карп» и «Папа должен есть» Мари Ндиай, а еще, во франко-испанском духе, — «Мой брат Идиот» и «Улицу Архивов» Мишеля дель Кастильо. Будем считать, что Жене и Дюрас — классики, так что я о них и не упоминаю. Американская полка? Конечно же ты читал Филипа Рота: The human stain, как ты знаешь, означает «Людское клеймо». Рот — это ведь один из тех, у кого можно найти и то и другое, правда? И тем не менее он не так категоричен, как ты, в том, что касается ограничений. Посмотрим на южноафриканскую полку. Ты, разумеется, знаком с «Бесчестьем» Кутзее. Отдел Японии? О Япония! Да ведь мне пришлось бы назвать чуть ли не всю японскую литературу целиком! Японцы — настоящие чемпионы по стыду и позору! «Исповедь „неполноценного“ человека» Осаму Дадзая. «Озеро» Кавабаты, «Золотой храм» и «Исповедь маски» Мисимы!.. Не говоря уж о Китае!

* * *

Поскольку, как я отлично понимаю, моего списка все равно никогда не хватит на то, чтобы преодолеть недоверие (притом недоверие подозрительное) Д. и иже с ним по отношению к стыдологии современной литературы, давайте-ка мы с вами перейдем к практической работе. Возьмем три великих романа нашего времени — Мисимы, Кутзее и Рушди. От Южной Африки с ее апартеидом до Пакистана после раздела и Японии после капитуляции стыд ярко светит во все стороны, и, в известной мере, он везде одинаков. Сходство заключается в покорности ходу Истории, добровольном унижении, невозможном бунте, молчании и скрытности, насилии по отношению в первую очередь к самому себе.

Герой романа «Золотой храм», молодой Мидзогути, от липа которого ведется повествование, с детских лет одержим красотой, которая в его представлении воплощается в образе Золотого храма. Самого себя он находит уродливым. Но самое главное — он заика (заметим, что девочка-террористка, дочь шведа из романа Филипа Рота «Американская пастораль» — тоже заика). Заикание вызывает у него неотступное чувство стыда. Подобно Герострату, сжегшему одно из чудес света — храм Артемиды Эфесской, он в конце концов предает огню Золотой храм.

Как он пришел к этому? Подобно тому как не существует никакого рационального объяснения безграничной жестокости, ввергшей юную героиню «Американской пасторали» в убийственное безумие, речевой дефект Мидзогути не позволяет объяснить совершение террористического акта, сопровождаемое желанием поглотить весь мир. В то же время Мисима, как и Филип Рот, безусловно, хотел через заикание выразить некую сущностную ущербность, глубинную травму. Оно — знак неспособности принять порядок вещей и их синтаксис, вступить во взаимодействие с другим, знак стыда одновременно исторического и онтологического, физически ощутимого кожей и языком.

Лучший друг Мидзогути, Касиваги, косолап на обе ноги. Кажется, что стыд Мидзогути-заики способен ощутить солидарность со стыдом калеки, постоянно возбуждающего любопытство или сочувствие. Избавиться от стыда значило бы стать невидимым — «этаким эфиром»[34]. Но разве это возможно — с кривыми-то ногами? Вот они — неустранимые, вездесущие, нипочем не желающие становиться прозрачными.

«Нормальные люди полагают, что увидеть себя можно только в зеркале, но калека всю жизнь смотрится в зеркало, постоянно висящее перед самым его носом. Каждую минуту он вынужден любоваться собственным отражением». И вот, вместо того, чтобы попытаться забыть о своих кривых ногах и — чего уж и вовсе невозможно вообразить — заставить забыть о них всех окружающих, Касиваги хватается за свою чудовищность, чтобы. утвердить себя в глазах мира, отвечая на стыд цинизмом, извлекая выгоду из своей необычности — вплоть до того, что заставляет молоденьких девушек из сострадания влюбляться в него именно благодаря его уродству.

Но Мидзогути недостаточно цинизма. Он научился предпочитать оскорбления и насмешки проявлениям сочувствия. Настолько, что приходит в ярость по отношению к своему другу Цурукаве: тот, единственный из всех, не подшучивает над его заиканием. «Почему?» — допытывается он у Цурукавы. «Знаешь, я не из тех, кто обращает на такие вещи внимание», — отвечает Цурукава. Так заика узнает, что он может обрести свое «я» в чистом виде, отбросить заикание. «А ведь до сих пор мной владело странное убеждение, будто человек, игнорирующий мое заикание, тем самым отвергает все мое существо». Но это открытие не приносит облегчения. Ведь стыд Мидзогути — не переходный этап, не ученичество, не детская болезнь индивидуальности. Он не имеет выхода — разве что унести с собой весь мир: «Надо уничтожить всех других людей. Для того чтобы я мог открыто поднять лицо к солнцу, мир должен рухнуть…» Золотой храм, воплощение прекрасного, — символ существующего порядка вещей. Потому-то Мидзогути и хочет его уничтожить, но для этого ему сначала нужно воспитать в себе ненависть к красоте, открыть, до какой степени она являет собой «макет небытия».

Поделиться с друзьями: