Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Однако, хотя между нами как будто бы установилось взаимное понимание, но наши отношения оставались каким-то неопределенными и еще осложнялись разными мелочами, которым в пятнадцать лет придается такое значение. Раз она зашла за мной и почти сразу ушла. Я пошел за ней, она бросилась бежать — и бежала в полную силу по торцам Камснноостровского до самого дома своего на углу Песочной — а я бежал таким же темпом за нею.

Миша и Тата кончили университет, и сначала он, а потом она уехали на работу — в Самарканд; а мы уехали летом на Украину, в Винницу. В белой хате в глубине сада, над большим оврагом, спускавшимся к Бугу, поселилась нас целая большая компания: мама с двумя сыновьями, ее подруга Серафима Федоровна Филиппова с сыном Юрой (постарше меня), и тетя Соня. Потом приехал еще папа и муж Серафимы Федоровны — маленький, тихий человечек, бывший в доме за хозяйку. Ночью мы лежали в комнатах чуть что не вповалку. Но я жил своей собственной жизнью, и пока взрослые говорили о своем и заняты были своими делами (Серафима Федоровна лечила папу от ишиаса крапивой, тетя Соня раскладывала пасьянсы, мама что-то читала), я забирался на дерево читать «Фауста» или уходил на берег Буга купаться или писать письма Наде. Моим родителям, видимо, казалось, что я скучаю, и они старались придумать мне компанию, но из этого, конечно, ничего не выходило. На другой стороне оврага, в большой, — видимо, прежде господской — белой даче жила знакомая семья Курбатовых; в ней был мальчик Дима, который подружился с Алешей, поэтому Алеше я был, в общем, не нужен. Дима, как и Алеша, увлекался флотом, поэтому у них было о чем говорить и во что играть. В это время я мало вникал в Алешины дела. И я не знаю, почему он тогда, кубарем вылетев из нашего сада, скатился в овраг с воплем: «Несправедливость! Несправедливость!» У друзей Курбатовых, — хозяев дачи, — были две девочки, бледные, красивые, чахоточные подростки. Старшая мне была чем-то интересна — я не знаю, чем; она казалась таинственной, а была, видимо, просто больной. Как-то, когда мы сидели у Курбатовых, зашла речь о том, что на днях в дом приедет еще семья — мать с двумя детьми, из них один — мальчик моего возраста, с которым я должен обязательно подружиться. Я, конечно, твердо решил не иметь ничего общего с хорошим мальчиком, которого мне навязывали. Вообще, жить мне было тошно и без хороших мальчиков.

С Надей мы дружили; она мне писала хорошие, дружеские письма — немножко с иронией; я ей писал письма — не помню какие — вероятно, очень литературные, со стихами, цитатами и философскими размышлениями. Тоска Нади передалась мне очень всерьез — или это моя собственная юношеская тоска — только она выливалась в сознание собственной никчемности, неуклюжести, неприспособленности ни к чему. Я хорошо знал, какой я — такой, как на Надиной карикатуре, где я был изображен злым силуэтом, в попытке танца — с нависшим чубом, с нелепо болтающимися руками, с коряво поставленными ногами в тяжелых лыжных ботинках. Я вспомнил, с каким ожесточенным мучением я пытался соорудить для Алеши линкор из доски — и как это легко и изящно вскоре научился делать сам Алеша; и свой знаменитый пюпитр в Виндсренс; и неумение переспорить Ивана, и свое глубокое невежество, которое я лихо прикрывал во-врсмя употребляемыми, случайно запомнившимися с чужих слов необычными цитатами — часто из нечитанных мною сочинений. А тут еще вдруг, среди дружеских, грустных, согревающих писем Нади — письмо охлаждающее, ставящее на место, как тот жест руки, когда я склоняюсь слишком близко. В таком настроении я вышел бродить над оврагом, тянувшимся вдоль нашего и других садов к Бугу. Стояло чудное украинское лето; по склонам оврага мсчататсльно цвел лилово-голубой цикорий. Навстречу мне, над оврагом, сверху по дороге от колодца за горой спускалась девушка приблизительно моих лет, ловко неся на плечах большое коромысло с тяжелыми полными ведрами.

Я сказал себе — если я сумею пронести это коромысло, значит, я что-то могу, на что-то я еще могу быть способен. Не может быть, чтобы это было труднее, чем тянуть домой из очереди двадцатилитровый бидон с керосином — это я умею — хоть и с трудом. Если же нет, — если я не могу снести двух ведер воды — то жить больше не надо.

Подойти и заговорить с чужим человеком — да еще с девушкой — было очень трудно. Но тут было не до стеснения. Я готовился к более решительному шагу, чем разговор с незнакомой украинкой. Я решительно подошел к девочке и сказал ей:

— Дайте мне понести Ваши ведра.

— Зачем? — спросила она с удивлением.

— Так. Мне надо. Зачем Вам нести, я могу.

— Та Вы не сумиетс.

— Я очень прошу, дайте попробовать, — сказал я, приходя в отчаяние от ее слов.

— Ну що же, пожалуйста?.. — Я с трудом, неловко взвалил себе на плечо коромысло и сделал два шага, кривясь от тяжести и расплескивая воду.

— Нет уж, давайте я, — сказала девушка, решительно забрала у меня ведра, и пошла вниз, легко и грациозно ступая по каменистой тропке босыми ногами, как будто не чувствуя груза тяжелого коромысла.

Я стоял, глядя, как ее фигурка исчезает внизу, и потом мрачно двинулся к Бугу.

Недалеко от нас, чуть правее нашего оврага, был наплавной белый мост, ведущий в город, поднимавшийся за ним по склону, к высокому зданию гостиницы — «Готсль Савой». На мосту была водружена белая вывеска: «На мосту 1хати тихо» — или, как говорил юморист Юрий Филиппов — «На мосту икать тихо». (Этот мост был постоянным предметом его шуток, которые он выпаливал быстро и серьезно, и сюжетом его веселых карикатурок, изображающих утопающих и милиционеров). Все это мне вспомнилось, когда я стоял, опершись над темной водой Буга на белые перила. Мне не нужно было, чтобы смешной милиционер бросал мне в голову шар с восклицанием: «меть в голову, чтобы меньше мучился», как это изображал Юра. Я дожидался, пока на мосту станет пусто, и думал: неужели это я решился, и сейчас в эту воду? В этот самый момент на мосту появился сам Юра.

— Ты что это? Куда собрался?

На миг я хотел сразу же броситься через перила, но сообразил, что Юрка отличный пловец и все это будет чистый водевиль. И поэтому ответил небрежно и шутя:

— Так вот, утопиться задумал.

— Для того чтобы утопиться, — заметил Юрий, — надо хорошо плавать. А то будешь барахтаться. Вообще утонуть нельзя, если не знаешь как.

— Однако же, многие тонут.

— Ну, это они рот разевают. Наглотаются, и тогда — тяжелее воды, пожалуйста. А так человеческое тело легче воды. Да тут и не глубоко. Пошли в город?

И мы пошли — по главной улице, где через дом встречались почему-то только две одни и тс же вывески: «Продаж жшоч!х капслкшв» и «Продаж трушв» — как будто жители города только и покупали, что дамские шляпки да гробы. Да еще на краю «Ерусалимки» висела гигантская вывеска:

Кравець

Затем, когда вы входили во двор, была другая вывеска, поменьше:

Портной

И пока вы шли по закоулкам двора, за каждым новым углом вас встречали все более мелкие вывески, гласившие то «Портной», то «Кравсць», пока, наконец, в тупике, на двери, Вы не натыкались на совсем маленькую вывеску-записочку (вроде «ушел в булочную, буду через полчаса»): портной укис.

Укиснувший портной! — какая тема для каламбуристичсской музы Юркиных карикатур!

Дальше начиналась «Ерусалимка» — страшная улица еврейской нищеты. Мне уже трудно сейчас описать, как она выглядела. Я помню какое-то нагромождение лачуг, какие-то двухэтажные деревянные галереи — и впечатление нечеловеческой тесноты, вони и грязи — и бесконечные оборванные, горластые ребятишки, и какие-то женщины, и сапожники, и тряпичники, и разные бородатые, псйсатые евреи в чистых, поношенных черных лапсердаках и черных фуражках, степенно среди страшного смрада и гомона обсуждающие какие-то важные дела на идиш. Всего этого нет — кто не выбрался в люди с помощью советской власти, не уехал — тот расстрелян, сожжен, задушен в душегубках — и эти старики, и эти женщины, и детишки.

«Ерусалимка», как и полагается кошмару, лежала где-то сбоку. А город был, в общем, чистый и приятный. Но — с провинциальными смешными картинками. Вокзал, как обычно в русской провинции, лежал в стороне от города; туда полз — очень долго — маленький полупустой трамвайчик. На своем пути, на самой большой, поросшей кое-где травкой площади, окруженный венком одноэтажных мастерских и лавчонок, он внезапно останавливался. Пассажиры высыпали на площадь. Что такое? Свалилась дуга. Дело было, видимо, обычное: украинец-вагоновожатый привычно высовывался в окошко и скричал:

— Сруль!

— Сруль!

— Сру-у-уль!

После третьего крика и третьей паузы из сапожной мастерской выскакивал босой человек в черной фуражке и грязной розовой косоворотке, забирался на крышу вагончика, — и трамвай ехал дальше, с дугой, подпираемой находчивым Срулсм.

Дня через два я лежал после купания на зеленом берегу Буга, как обычно — отдельно от всех, отгороженный кустами ивы или ракиты (бог её знает) и от реки и от своих. В это время сверху, с речной террасы, спустился курчавый мальчик моих лет, — но меньше меня, — с необыкновенными, огромными глазами, опушенными темными ресницами. Разделся и лег поодаль от меня.

Лицо его было такое, что я ясно понял, что это и есть хороший мальчик, которого мне сулили. Но мне он чем-то понравился, и я подумал, что,

наверное, он не так уж плох. Или я ничего не подумал, а просто стало скучно лежать одному. Я заставил себя заговорить с ним.

— Вы живете в доме…ских?

— Да, а что?

— Вы, наверное, тот самый хороший мальчик, с кем мне велсно дружить, — но только я не имел намерения следовать этому повелению?

— И мне тоже велели с кем-то дружить — наверное, с Вами. И я тоже не испытывал ни малейшего желания.

Поделиться с друзьями: