Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Учебная пятидневка начиналась с семинара по политэкономии. Собирались все не в 9 часов, а немного загодя — даже я, столь всю жизнь склонный к опозданиям: дело в том, что дисциплина была очень строгая, и даже за пятиминутное опоздание можно было вылететь из комсомола, а мне — из института. Рассаживались за черными, обитыми рваной клеенкой столами на разномастных стульях.

В начале 30-х гг. из употребления молодежи совершенно исчезли романсы, лирические песни и прочее буржуазное наследие. Пели:

Заводы, вставайте.

Шеренги смыкайте. или:

В гранит земли тюремной

Стучи, шахтер,

Тяжелый пласт подземный

Ломай, шахтер,

— А дома дети и жена,

Их жизнь убога и темна,

— и т. д., или «Красный Веддинг» и тому подобное.

Но уже к поступлению в институт один из первых советских художественных звуковых фильмов принес нам почти лирическую песню «Встречный». Она была написана, как говорили, на музыку Шостаковича и, как опять-таки говорили, бригадой писателей; но считалось и, кажется, значилось на титрах фильма, что слова были Бориса Корнилова. Эта песня была как освобождение: революционная по содержанию, она в то же время была лирической и высвобождала не только общественные, но и более интимные чувства. А любовь была так важна для всех моих сверстников.

Нас утро встречает прохладой.

Нас ветром встречает река,

— Кудрявая, что ж ты не рада

Веселому пенью гудка?

Не спи, вставай, кудрявая

В цехах, звеня.

Страна встает со славою

Навстречу дня.

Кажется, Аракса Захарян как-то предложила перед семинаром спеть всей группой эту песню. Все охотно согласились. Пели стоя, чтобы не прозевать входа преподавательницы Виленкиной (при входе преподавателя в аудиторию полагалось, как в школе, вставать — обычай, выведшийся на Западе, но существующий еще у нас). Пели весело и дружно, чувствуя себя чем-то единым, и о классовой борьбе не думалось: разве не победила уже революция?

Слова «Не спи, вставай, кудрявая» невольно относились к нашим двум кудрявым — Жене Козловой и Ире Огуз. Ира Огуз была лет девятнадцати, русая и кудрявая, тоненькая, очень живая, глаза лукавые, круглый кок на лбу. Ира сидела в центре аудитории, вместе с подругами по бригаде — крепенькой, презрительной Мариной Качаловой и большой, какой-то размашистой, темноволосой Верой С. (не помню точно фамилии). Женя Козлова была одной из старших в группе — ей было не меньше 25 — и самой молчаливой; ее русые кудри были коротко, «под мальчишку», острижены, глаза были грустные и зеленые; бледная, с чертами лица правильными, она смотрела на нас так, как будто знала многое, нам еще недоступное: сидела она всегда в уголочке, не пела с нами и старалась быть незаметной — да ее, кажется, и в самом деле не замечали; но я ее заметил, и мне показалось, что она как королева в изгнании. Рядом с ней обычно сидела Леля Лобанова, совсем не бледная и не худая, с темной стрижкой, слегка волнистой понизу, с утиным носом и большими серыми глазами, глядевшими на мир с веселым оптимизмом.

Под слова «Страна встает со славою навстречу дня» открывалась дверь, и в аудиторию входила Виленкина. Начинался семинар.

По существу, он был похож на обыкновенный школьный урок. Виленкина начинала с краткого повторения темы, затем вызывала поочередно учеников или спрашивала, кто желает высказаться. Класс она держала в руках хорошо — строго, но строгость компенсировалась тем, что говорила она ясно и очень понятно. Из сумбурных дискантовых лекций Петропавловского выучить политэкономию было нельзя, но совсем другое дело были четкие введения к занятиям Виленкиной — и, конечно, чтение Маркса, без которого выступать и отвечать было невозможно. Не помню какого-либо учебника — если он и был, им, во всяком случае, не пользовались более сильные студенты — такие как Родин, Сегедин, Могилсвский, Гринберг и я. За двухчасовое (с перерывом) занятие Виленкина успевала опросить многих, и многие выступали и по собственному желанию: то вставал во весь рост черно-лохматый Егоров, в каких-то серо-голубых обтрепанных штанах, в такой же куртке с заплатами и в зияющих башмаках, и провозглашал что-то громким басом, как дьякон; то вставал маленький Капров, с седловидным носом и корявыми зубами (врожденный сифилис!) и плел какую-то нескладицу ни к селу ни к городу; то вставал Шумовский; чтобы бороться с заиканием, ему приходилось держаться за спинку стула, и если на стуле никого не было, он с силой ударял им об пол при каждом заикании; он отвечал, однако, правильно; то вставал Николаев в потертом пиджаке поверх серого свитера, с седой прядью в волнистых волосах и со светло-серыми глазками (напоминавшими мне Шкапину, только у той глаза были ярко-голубые); вставая, Николаев часто не мог вообще ничего выговорить; маленький, на вид деревенский Проничев, одетый почти как Егоров, но не рваный, говорил больше, но лишь ненамного более складно, чем Капров. Я выступал редко и только по вызову Виленкиной — это входило в принятую мной программу «не выставляться»; впрочем, политэкономия — не английский язык, и тут я не мог тягаться с Родиным или даже с Мариной Качаловой, с красивой, полной, высокой и милой Лидой Ивашевской или даже с Араксой Захарян. Выступление высокого, черноокого, красивого, несмотря на круглый нос и круглое лицо, Кости Горелика было всегда дивертисментом. Он был хотя и способен, но ленив, и редко мог сказать что-нибудь дельное по существу, зато всегда умел весело и остроумно вывернуться из трудного положения. Костя Горелик был любимцем публики. Когда некоторое время спустя на комсомольском собрании встал вопрос о его исключении за прогул — или, вернее, за заметное опоздание, — он был спасен голосами девочек.

Помнится, в нашей группе тогда еще был М.; потом он был не у нас, но я помню его выступавшим на семинаре — и значит, не иначе как у Вилснкиной. Он был лицом несколько похож на моего друга Котю Геракова — слегка кудрявые волосы, большие серые глаза, но в отличие от Коти, в его лице не было ничего доброго, и самые глаза были жесткие. Он тоже, как и я, был явным чужаком в этой рабочей среде, но если я старался быть как можно незаметнее, то М., напротив, держался Наполеоном, глядел на всех свысока.

У него еще в школьные годы был роман с одной из подруг Нины Магазинер; следующий интимный разговор М. я знаю через эту подругу и Нину. М. сказал своей приятельнице, что считает большую часть человечества достойной истребления.

— А ты сам как же? — почтительно спросила его ошеломленная приятельница.

— А я? Я буду среди тех, кто расстреливает, — сказал её кумир.

Позиция, которую теперь занял М. в коллективе, была довольно опасна: высокомерие не прощалось, а прилично одетому мальчику из «буржуазной» семьи — ив особенности. Но свое высокомерие М. компенсировал активной комсомольской, а впоследствии партийной деятельностью. Большой карьеры он не сделал, но все же в 50-х гг. попал в Москву, в Институт истории (? — во всяком случае, в академический институт) и считался известным специалистом по истории Польши. Сволочные поступки за ним числились, и не мало.

На занятиях по политэкономии было интересно; зато бесконечно скучно было на занятиях по английскому языку. Я, конечно, легко мог бы получить от них освобождение, но мне опять-таки не хотелось «выставляться». Кроме того, мне было интересно, когда Литвин, наша преподавательница, заметит, что я уже знаю английский. У нее был какой-то высокопоставленный муж, и в этом заключалась ее почти единственная квалификация для занятия ее должности. Что-то скороговоркой она объясняла по грамматике, а затем мы читали какой-то текст про станки и суппорты, каждый по строчке, и я в свою очередь. The man регулярно произносилось «ве мен»; мое иное произношение не привлекло ее внимания, но когда Костя Горелик вдруг произнес «зе мен», она задержалась и спросила его:

— Вы, наверное, уже раньше учились английскому языку? Только во втором полугодии она задала подобный вопрос и мне. Я ответил утвердительно, и она отпустила меня со своих занятий совсем.

Это были занятия групповые, цикловыми были занятия арабским два раза в пятидневку. Руководил ими Николай Владимирович Юшманов. Был он роста ниже среднего, краснолицый, с огромными рыжими усищами и с волосами, подстриженными коротким бобриком. Он более всего напоминал мясника или полотера, но уж никак не профессора. Как беспартийному специалисту ему не возбранялось носить галстук бабочкой, чего в СССР, кажется, больше нигде нельзя было увидеть.

Вначале нас, студентов, у него было только пять — Тадик Шумовский, Миша Гринберг, Костя Горелик, Латыфа и я. Николай Владимирович обучил нас арабскому алфавиту и фонетике, затем очень сжато и очень ясно объяснил нам правила отыскания корня и пользования корневым словарем, склонение в единственном числе, спряжение в перфекте и имперфекте первой «породы», затем упомянул о существовании ломаного множественного и предложил выучить наизусть, как стихи, все глагольные «породы» в перфекте и имперфекте. Затем мы перешли к чтению простеньких текстов.

Фонетику постарались усвоить только Тадик и я; другие не старались, а Н.В. не спрашивал; в тогдашней арабистике соблюдать оттенки фонетики было не принято; даже И.Ю.Крачковский не был строг к фонетике. Мы же двое усвоили и грамматику — но, пожалуй, еще лучше меня Миша Гринберг, имевший за спиной древнееврейский (правда, в хедерном, «ашкеназском» варианте); Латыфа и тем более те две девочки, которые попали на «цикл», когда Н.В. уже успел закончить грамматику, ничего не понимали, но буквы разбирали.

Поделиться с друзьями: