Колесом дорога
Шрифт:
Раньше земля казалась ему вечной, он был на ней чем-то вроде дерева или куста, появился, чтобы отстоять положенное в какой-нибудь заповедной глуши, зеленеть, расцветать веснами, радоваться лету, грустить осенью, дремать в затишных снегах зимы, ни во что не вмешиваясь, надеясь, что в награду за это и его никто не тронет, ни огонь и ни вода, ни топор, ни пила. Так появлялись и жили не только деревья и кусты, но и все живое, те же птицы князьборские, буслы вылупливались на белый свет, учились есть и летать, познавать опасность и то, как избежать этой опасности, живя тем кругом забот, страстей и страданий, в котором жили и их родители, ничего не меняя и не пытаясь изменить, потому что все это было уже устоявшимся, они появились в этом мире на все уже сотворенное до них и для них. И сотворенное разумно, ибо сама уже жизнь, тот факт, что они присутствуют в этой жизни, заключал в себе и разумность, и продуманность, и некую даже систему. И не в их слабых силах и не в силах его, Васьки, было вмешиваться в эту систему, если ее создавали поколениями и во главе этих поколений стояли такие люди, не ему, Ваське Барздыке, равняться с ними. Они давно, еще до его рождения, все продумали за него, определили его жизнь, возложив на него лишь одно: заботу о собственном пропитании, о хлебе насущном. Для добычи этого хлеба была у него пара хлеборобских рук и какая-никакая хлеборобская голова, чтобы хлеб добывался легче, чтобы не кровавыми были мозоли на руках; чтобы он мог не только жить, -но и продолжать эту сотворенную для него жизнь. Жизнь для него не творилась, как не творилась она, а только продолжалась и в его Князьборе. Для этого в небесах или на земле был изобретен специальный ключик, и тем ключиком кто-то, оставаясь невидимым, время от времени заводил его и тех, кто был рядом с ним, и, повинуясь заводу, он и двигался от рождения в детство, от детства во взрослость. И единственное, что его не устраивало в этом движении, это конечность его. Этой конечности он особенно боялся в детстве, и не столько за себя, сколько за родителей. Они, как опять же казалось ему, должны быть бесконечными, бессмертными. Позже он свыкся с этой боязнью, и то, что отец с матерью не вечны, уже не так пугало его, как не пугала и собственная смерть, потому что была она в такой дали, о которой можно было и не задумываться, не трудить голову. Гораздо важнее было другое — поскорее вырасти и стать таким же, как родители. Вырос, почти вырос и стал. И тут он заметил, что его лишают того, что было у родителей: привычности. Эта неустойчивость, колебания возмутили и разбудили его. В поисках опоры он начал оглядываться на прожитое им и другими, и его не устраивало уже быть в этом прожитом и в том, что предстояло еще прожить, ни кустом, ни деревом, ни птицей. Оказывается, у него было совсем другое представление о себе и о мире, всегда другое, только оно до поры до времени было словно закрыто пленкой — постоянной заботой отца и матери выстоять в дне сегодняшнем и обеспечить день завтрашний, не утруждая себя раздумьями о праведности и неправедности этого хлеба, добываемого для себя и своих детей. Так уж сложилась их жизнь, и не ему, не знавшему ни мора, ни голода, ни бесконечных войн, судить их, ведь он родился совсем в другое время, винтовка досталась ему только на два года, и то лишь только для того, чтобы он почувствовал, понял, что ни дерево, ни птица и ни речка — что все это не он, а для него. Вот как было всегда на земле и должно быть, иначе жизнь уйдет в бессмысленность, лишившись человеческого начала, подменив его бог знает чем. И за это настало время сражаться. Потому, быть может, сам не сознавая того, он учился не тому, как рубить лес, а тому, как растить его. Это же и погнало его сейчас в дорогу.
— Надька,— Васька на мгновение оторвался от дороги,— ты не знаешь, сколько стоит речка?
— Золота деда Савки может не хватить, и ты еще не нашел его.
— Не нашел, а речку купить хочется. Для тебя.
— Мне не надо речки, у меня есть ты... Не надо, Васька, дальше ехать, сейчас бетонка будет, поворачивай назад. Проживем и без речки.
— Нет,— сказал Васька,— тебе действительно не надо ехать дальше, дальше я один.
— Не пущу одного, я с тобой теперь до конца. Не тормози, гони, будь уж что будет.
И он не стал тормозить, так же яростно, как и по гравийке, гнал комбайн, вырвавшись и на бетонку. Шел по центру ее, никому не уступая дороги, никому не давая обогнать себя. Испуганно шарахались и жались к обочине встречные машины. Движение на бетонке было напряженным, потому что она вела на юг, в теплые края, и время было отпускное. Отпускное и самое рабочее. Тяжелые машины, «КрАЗы», «МАЗы» несли стройкам и заводам железо, бетон, гравий, лес; легкие — «Москвичи», «Жигули» — отпускников, загоревших уже и торопящихся на загар. И встречные еще ухитрялись как-то разминуться с комбайном, а попутные подгоняли его сплошным обвальным воем рабочих гудков и начальственных сирен. Машины, следовавшие за комбайном, растянулись на добрый километр.
— Ничего, не облезете, хлеб везу!—Васька орал во весь голос и замолк только тогда, когда дорогу перегородила поставленная поперек милицейская машина с включенной мигалкой. Затормозил, остановился, но мотор не заглушил и, несмотря на красноречивый жест молоденького лейтенанта, с мостика вниз к нему не спустился. И милиционер вынужден был подниматься к нему сам. А к комбайну бежали от машин любопытные водители.
— Куда, дружище, путь держим? — козырнув и хлопнув перед носом красной книжицей, спросил лейтенант.
— А ты угадай.
— Что, много принял?
— Он непьющий,— встала на защиту Надька.
— Так... Все ясно,— лейтенант улыбнулся после этих ее слов и сочувственно качнул головой.
— Что ясно? — Васька придвинулся к лейтенанту и дохнул в лицо.
— Так в чем же дело? — не мог сдержать удивления милиционер.— Напекло голову?
— Напекло,— сказал Васька.— Тут ты, дружище, угадал. Давай не задерживай. Меня в Минске, понимаешь, ждут.— Васька наклонился, что-то шепнул на ухо милиционеру.
— О-о-о,—протянул тот.
— Хлеб Полесья идет. Надо бы и плакатик такой, да все спешка наша мужицкая.
— Да,— посочувствовал милиционер.— Но, дружище, зачем так далеко? Для тебя есть местечко и поближе.
Надька при этих словах бочком-бочком быстро спустилась с мостика на бетонку, закричала, размахивая косынкой:
— Сюда, сюда, на помощь!
И неизвестно, чем бы все кончилось, не подоспей редактор районной газеты, Иван Федорович, возвращавшийся в Князьбор с элеватора. Он уговорил лейтенанта отпустить дураков с миром, не поднимать шума. А в колхозе с ними разберутся, он, Иван Федорович, ручается.
***
Зa всеми этими уборочными хлопотами и происшествиями, за долгим, на месяцы затянувшимся обсуждением их князьборцы проморгали и то, как болотце отвязалось от дубняка. Когда шли дожди, оно переполнилась через край, залило дубняк. Но вода, постояв день-два, до молодика, до вёдра, тут же исчезла, как сквозь землю провалилась. Скорее всего, так оно и было. Ушла вода в землю, оставив в память о себе только у края дубняка, где она больше всего держалась, черную чашу окаменевающей на солнце грязи и торфа, кучу белых хрустких ракушек. Там, где лежали эти ракушки, тоненькой струйкой забил ключик, как раз птице в жаркий день напиться. В дубняк от этого ключика заструился ручеек, уже по осени ожила и зацвела земляника. Ожил и весь дубняк: в полную ширь развернулись на дубах листья, начали наливаться и твердеть желуди, отошла и ежевика, хотя у нее отмерли, усохли уже верхушки. Но ежевика по неотмершему стеблю выгнала поздний лист, а зацвесть в том году так и не смогла. Цвела одна только земляника, безымянно и беззапашно, как бы смущаясь этого своего осеннего цвета, боясь насмешки и потому пряча его в травы, не показывая из травы листа, чтобы ее по этому листу никто не мог опознать. Ягод поздний земляничный цвет почти не дал, одну лишь сморщенную завязь, которая вскоре побурела и отпала. А ягодок вызрело на весь дубняк только три. Одну растащили по крупке набежавшие неведомо откуда черные муравьи, вторую склевал дрозд, третья сохранилась на семена, упала в землю и смешалась с землею. А грибы в дубняке так и исчезли, сошли на нет сыроежками, красными и трухлявыми., Болотце же объявилось вновь под самой уже деревней, у забора крайней, концевой хаты. И хата эта была деда Демьяна и Матвея Ровды. Но ни Матвей, ни даже дед Демьян осенью не могли распознать, что это болотце просится к ним в гости, они приняли его за обычную осеннюю лужу, налитую дождями у их забора, ведь от дубняка до их хаты добрых два километра. И кто бы мог подумать, что без ног и без рук можно прошагать эти два километра. Не только одним расстоянием объяснялась эта неприметливость деда Демьяна и князьборцев, но и тем, что были они полешуками и болото было у них всегда. Все могло перекрутиться, перевернуться вверх дном, и время, и погода., и люди, но только не их земля, то, что их окружало и наречено было природой. Они сами были частью этой природы, хотя, наверное, не сознавали этого, так до конца не слившись с нею. Считали ею лес, поле, речку. Но эта неслиянность внешняя не мешала им давать тому же лесу и полю свои собственные имена и судить о них по этим именам, по человеку. Сейчас, хотя все эти Демьяновы урочья, Ковалевы делянки, Вдовины чубы и многое прочее слилось в одно поле, просто поле, расти на нем рожь, пшеница или травы, они все равно продолжали смотреть на него прежней своей памятью, разделять его на все те же урочища и делянки, словно ничего и не произошло. Сам Матвей, подчиняясь этой их памяти, мог сказать комбайнеру: «Сегодня тебе подбирать пшеницу на Чугуновом покосе». Князьборцы видели перед собой не новую землю, а ту, прежнюю. И вицой тому были именно масштабность и быстрота перемен. Сами же они не успели за этими переменами, затерялись, затерлись, их будто выдернули, выдрали из старой земли и поставили, пересадили на новую, как выдирают из леса, обрубая корни, грушу-дичку, пересаживают на новое место и тут же обрезают дикий лесной ствол, плодоносящий кисленькими и маленькими грушками, и прищепляют благородный и культурный, дающий грушу крупную, сладкую.
Князьборцы в своей нови заботились, следили и горевали только о самом близком. Обеденным столом, хатой, двором и колодцем для многих из них и замкнулся мир. Они всполошились, когда из этого мира, из колодцев их начала уходить вода, их вода. А болотце, объявившееся на противоположном конце, их не касалось, им было от него ни холодно, ни жарко. Оно не имело с их жизнью и достатком никаких связей, хотя и прошло через Свилево, Махахеев дубняк, Барздыкину греблю, Щурову полосу. Но и Махахей, и Барздыка, и Щур имели теперь к тому пути и той земле только вот такое, косвенное сопричастие. И болотце, словно понимая это и обиженное этим, двигалось с передышками для накопления сил, засекреченно. Секрет этот иозже, только следующим летом был открыт. За князьборскими полями лежали рыбхозовские пруды, ложе под них готовил еще сам Матвей, будучи начальником управления, уступил просьбам соседа, директора рыбхоза Карпа Карповича Бобрика. Вот туда и шагало болотце, подземными ходами пробиралась князьборская вода. Но это выяснилось потом. А той осенью болото закончило свой путь, отдыхало, лежа под забором хаты, в которой жили дед Демьян с Матвеем, копило силы для последнего решающего броска. Ушло под снег, так и не обнаружив себя. У столбиков, держащих забор, только на вершок опустилась земля, провалилась круто, как обрезанно, отчего столбики чуть-чуть наклонились. Этот непорядок с забором приметил и дед Демьян.
— Гляди ты,— обратился он к внуку,— пятьдесят годов назад тут была колдобина, засыпал ее. Во память у земли, полвеку знака не давала, а теперь... Перекопать столбики надо, Матвей.
Матвей пообещал перекопать, вкопать даже новые. И привез новые столбики, обтесал, но поставить в том году так и не собрался, сначала за делами все было недосуг, а потом время появилось, но земля уже промерзла, и копать ее — только людей смешить. Решили отложить все на весну.
Весна наступила неожиданно, вошла в Князьбор, словно крадучись. Раньше приближение ее ощущалось уже в феврале. Со второй половины его днями не покидало неба солнце. И быстро темнели дороги, светлел лес, голубизной и синью наливалось небо, становилось глубоким, бездонным, и пахло от леса, полей и дорог весной, пробуждением: талой сладкой водой, березовой почкой. Дым и тот по-особому шел из печных труб, столбом, радостно и неудержно. Омолаживались не только земля и людц, но и замшелые колодезные журавли, будто крылья обретали они весной и голос меняли, не скрипели по-зимнему холодно и зябко, а курлыкали призывно и звонко, и вода из ведер на беспрерывном солнце лилась веселее, весело пузырились ручьи — предвестники будущего урожая. В этом же году все было по-другому, хотя вроде было и так же. Во второй половине февраля обнаружилось на небе солнце. Но взошло оно осторожно и простояло недолго, словно прощупывая землю, и, не узнав ее, закрылось тучами. Так из-за туч и налетно, показываясь всего лишь на час- другой, исполняло свои обязанности, сгоняло снег, осветляло тоскующий в сером туманном мареве лес. «То спутники все виноваты,— объясняли робкую и неустойчивую весну князьборцы,— небо над Князьбором не одно — семь небес, и все их пробили спутники. В семи небесах понаделали дъхр, вот и куримся из этих прорех гуман». Один только дед Демьян сомневался, имел свое собственное суждение: «Не спутники, а немцы во всем виноваты. Спутники наши, они нам вреда чинить не будут».— «Есть и американские спутники,— возражали ему,— а немцы тоже есть наши».
Но пришел все же день, когда наступила настоящая весна, и в свои извечные сроки, быть может, даже раньше. Хлынули и заторопились с болот и полей ручьи. Только радости князьборцам они не доставили. Вода в ручьях была красной. И князьборцы притихли, примолк со своими суждениями и дед Демьян, не решаясь вслух сказать о том знамении, что было заключено в этой воде. И другие тоже не решались, хотя все помнили: так уже было. И закончилось страшно. Хотя прошло уже с того времени почти тридцать лет, Князьбор и князьборцы помнили все, потому и молчали, будто оберегались молчанием, будто, если не поминаешь, не называешь вслух, оно и не придет, не повторится.
Все объяснилось вскоре и очень просто. Весной под хатой деда Демьяна стояло уже не болотце, а настоящее болото, и сомнения в том быть не могло, вода залила огород, подошла под призбу и просилась теперь в хату. По двору, по красной болотной воде, чтобы пройти в хату, пришлось стелить доски. Но и на этот раз, на новом месте, под хатой Демьяна, болотце продержалось недолго, как из дубняка, ушло в одну ночь, оставив лишь глубокую нору, дыру, где когда-то, как говорил дед Демьян, была копанка.