Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
Шрифт:
Ты уже маленькая точка на воде.
Но вот точка стала обретать формы твоего тела — ты опять приближался ко мне. Волосы облепили твою голову темными, каштановыми водорослями. И мне на секунду кажется, что передо мною — утопленник…
Что потом я чувствую — не соображаю ни умом, ни сердцем; может, я чувствую нежность к тебе или к себе — жалость; и я громко смеюсь (так воют собаки по умершим друзьям человеческим); а громко смеясь, можно тихо рыдать, защитившись очками… Я хотел было снять очки, но не сделал этого. Я уже возненавидел твой облик, вернее, свое дикое и неуемное желание любить. Вообще любить кого бы то ни было. Но та оказалось страшным лукавством… Будто что-то вообразив, до этого времени невообразимое, я вцепился в железный окоем кровати и завыл, а маленькие капельки крови стекали и, фильтруясь, как через песочные часы, капали не только каплями, но уже и словами:
«Ты жаждешь смерти своих ближних потому, что не можешь справиться со своей любовью. И даже не смерти ты жаждешь, а уродуешь и насилуешь ближних своих, нисколько не прислушиваясь к тому, что называется на их языке любовью и ненавистью. И тогда ты с новой силой и радостью творца создаешь орудия доселе невиданных пыток и играешь другими жизнями, как право имеющий… А какое право у них? Они — лишь подчиненные, они — солдаты твоей любви. Ты любишь, как убиваешь: ты пытаешься привинтить человека к себе такими гайками, под которыми трещат его кости. И только потом, когда игрушка разломана и стало известно, что там внутри, ты хохочешь и плачешь одновременно, так и не решив, что же правильнее…»
6
Он затих после того, как в него опорожнили шприц. Действие укола схоже с ситуацией, в которой человека привязывают к лошади, скачущей во весь опор, а затем стреляют в лошадь — и былое становится явью. После укола он больше не подпускал к себе медбрата Сергея с волосами утопленника. Рядом больше никто никого ему не напоминал. Он сдался, расслабился и заснул. Когда же проснулся…
7
…Когда я проснулся, то сразу же подумал о Марии. Я стал ластиться к ней, как напроказивший домашний кот. Я не люблю Марию, но, предчувствуя ее близость, медленно и торжественно приподнимаю одеяло… И — да! Сегодняшнее воскресенье было действительно воскресением, но совершенно в другой ипостаси. Под одеялом я увидел спело-белые женские груди с припухлостями уже не устрашающе-коричневых, а розовых сосков и сразу же сообразил, что вдруг стал тобой, моя Мария. Единственное, что меня не устраивало, — твоя любовь к Сергею. Но об этом подумал я нехотя — даже не подумал, а отметил в сознании, как промелькнувший мимо неясный предмет. Я украл у тебя твое тело, Мария, и воскресил его своим собственным. Быстрым движением руки я скользнул по груди и скатился вниз, где меж своих привычно волосатых ног обнаружил нежную гладь, а дальше…
Губы притягивались и будто что-то желали охватить. И тут же прибежал медбрат (опять же Сергей) и приложил к разгоряченным его губам стальное полотенце, которое тетушка Вася…
Если бы ему дали время, он, может быть, сотворил бы мир заново, но он не мог точно знать, что вскоре, вопреки всем законам, установленным нелюдьми, пальцами исследовав свой теперь уже женский лобок, он будет отбиваться от мощных крыльев влетевшего в открытую форточку огромного птенца, клюв которого устремится в его слабеющее, взмокшее от борьбы междуножье, и произойдет то, чему нельзя помешать: он впустит в себя вздрагивающий от желания птичий клюв.
В горле его заклокотало, а дальше…
8
Ни о чем, конечно же, он не сожалел. Он только пытался припомнить что-то очень нужное и важное, что охраняло его от всех невзгод и тревог все эти длинные годы… Но как только он стал думать внимательнее, то догадался, что воплотил то, чего не воплотить человеку в обычных условиях: вместе с душою во сне он потерял и все свое личное, а возникло… Обе руки скорее торжественно, чем скорбно, вытянулись, как мертвецы, вдоль его заново обдуманного тела.
…Ну, конечно же, вчера, да, именно вчера — стояла дивная над летней Невой погода. Он и еще двое его приятелей, — одним из них был Сергей, который и выпросил у тетушки Васи пятерку, хотя та терпеть не могла Сергея, наверное инстинктивно чувствуя, что он может что-то надломить во мне и надолго разлучить нас с тетушкой, — решили выпить у стены Петропавловки, что и исполнили, поочередно передавая из рук в руки сначала одну бутылку красного вермута, а после другую. Затем пришла идея освежиться в невской воде. Уже почти потухли и стухли белые ночи, так что в наступившей июльской темноте плечи, ноги и руки взлетали вверх, будто приветствуя и заманивая черные небеса и дразня их. Его смешной пес скотчтерьер — тоже Вася, — которого тетушка Вася-Бася-Василиса кормила, чавкая вместе с ним, колбасой, сейчас терся шершавым носом о ноги Сергея и различался коротколапым привидением, в котором угадывался тайный смысл предстоящей дьявольски-искусной метаморфозы… Пес поднял свою умную морду и сказал, что, когда двое снимут трусы, он гавкнет два раза. «И тогда я тоже могу снять трусы?» — спросил я. «Да», — ответил пес, ибо заранее знал, как устроен его хозяин, стеснявшийся раздеваться при всех догола. Призрачно вспыхивали в ночи ягодицы моих приятелей. Вот десятикопеечными полыхнула под дальними фонарями невская вода, в которую с шумом бросились два тела. И тогда я разделся. Пес отчаянно завизжал, глядя на меня: у меня, оказывается, уже было чуждое ему тело. А я тогда этого не заметил и побежал к воде. В воде ко мне подплыл Серега и что-то сказал. Я не расслышал, но понял, что тот все уже знает, сразу выскочил из воды и, торопливо одеваясь, стал рассуждать, что же умнее, птичий клюв или женский лобок. И только сейчас я себя разглядел. И отождествил с Марией.
Часть 2
9
Он чувствует, что его мочевой пузырь вот-вот лопнет от появившегося нежданно позыва. Освободить его! Но как? Не пойдет же он-она в мужскую уборную, тем более что он-она не знает, где эта уборная находится.
Наверное, только по этой, а не по другой причине он помчался в город; да — ему нужно было освободиться от этого кошмара, от этой нестерпимой боли внизу. Он бежал по Литейному к мосту. Но почему к мосту? В память о боли или в память о счастье? Может, потому, что еще недавно они с Марией гуляли по нему? Вот он идет и размахивает клетчатым платком, а Мария (у которой от него ребенок) не любит его и все же разделяет с ним путь, чтобы тем самым теснее прижаться к брату его, Сергею. Он тоже не любит Марию и своего ребенка от нее, но он знает, что у нее в сумочке лежит бутылка «Айгешата». Но сначала нужно освободиться. И он мочится вниз, в воду, по-мужски, и, облегчившись, выклянчивает бутылку у Марии. Пробка сорвана, и вино шумно вливается в горло. Потом пустая бутылка летит вниз с моста. Но теперь — нет! — он не бросится вслед за нею…
…Его разбудила нестерпимая боль в руке и горячее что-то под спиною и задом. Ему сделали укол, поменяли белье, а когда стали переодевать, он почти не сопротивлялся, потому что опять стало клонить ко сну, и только перед тем как отплыть куда-то, он увидел, что у него опять все мужское. Он слабо улыбнулся, потому что по-настоящему обрадоваться уже не мог.
Нет, его не тянуло в город: просто была какая-то необходимость очутиться вновь на мосту.
Но куда ты идешь, улыбающийся и счастливый, приветящий всех? Неужели ты не чувствуешь, не видишь, что весь открыт для подстерегающих тебя обид и издевок? Сбрось улыбку свою в траву. Нет травы — брось на асфальт, пусть ее подбирает другой, более сильный или более глупый, и улыбается всему городу, всем людям, всем фабрикам и заводам, но ты не приветствуй каждого своей радостью — и тогда не каждое слово, а значит, не каждая обида достанет тебя. Но он шел и улыбался, видимо, оттого улыбался, что знал — в городе он только гость; а друзья появляются для мимолетного — «Здравствуй» и затем исчезают, как симпатические чернила с симпатично-белого листа бумаги; знал, что в городе его ждет только тетушка Вася, которую ему не хочется тревожить своим появлением. И еще он улыбался чему-то неясному и, не сворачивая, шел по идиотскому Литейному с его узкими, непроходимыми тротуарами, шел к мосту. Ему кажется, что если он пройдет его весь от начала до конца, то станет самым счастливым человеком на свете. Он выпил по дороге вина в небольшой забегаловке, затем, перейдя Литейный, зашел в ресторан и выпил две рюмки коньяка подряд — денег теперь у него много, что их жалеть. Он даже бросил на асфальт, будто нечаянно, смятую пятерку, чтобы ее подобрал тот, кому так же неприютно в городе, как и ему, но который не идет к мосту, потому что ему там нечего делать.
Но вот и мост. Он закуривает тоненькую сигарку с маленьким мундштуком и затягивается. Теперь — на мост. Он движется медленно, с чувством собственного достоинства. Он вдруг видит Марию и видит сад: запущенный, почти дикий, он стоит перед его глазами. Редко кого приглашал он к себе в этот сад. Сергей приезжал на каникулы, и они спали под старой грушей в этом саду. «Мы ведь с тобой не педерасты?» — спрашивал Сергей. «Нет, спи, малыш, я просто очень люблю тебя; а педерасты, как и непедерасты, любят только свое ремесло. Спи, пусть тебя это больше не беспокоит, тем более я не прошу тебя ложиться на живот. Спи на правом боку, это, говорят, полезнее».
Или он рисовал его в своей комнате. Обнаженный Сергей напоминал ему что-то отчаянно прекрасное, отчаянно — потому, что ни у кого, ни у одного мужчины или женщины, натурщика или натурщицы, он не видел такого тела. Голый Сергей то и дело подбегал к мольберту и пытался заглянуть, что ж там получается. Но он не разрешал ему — «Сглазишь, вставай на место».
Но потом все пропало. И холст — тоже: он сжег его в саду осенью, когда сжигали всякий хлам и палую, засохшую листву.
Мария исчезла, исчез сад, и он опять улыбнулся. Проходящий мимо мужчина лет шестидесяти, посмотрев на его улыбку, вдруг побледнел и шарахнулся в сторону… Но он этого и не заметил: он смотрел на мост под ногами, чувствуя его твердость и в то же время податливость. Он чуть запьянел, но не потерял контроля над собой: он сознавал, что мост неспроста. Он прислонился к перилам и стал зачем-то вдумываться в конструкцию этого, казалось бы, простого на первый взгляд сооружения. Чутьем он угадывал, что ему пригодятся все эти опоры и пролеты, и чем яснее понимал, тем явственнее слышались баховские аккорды в мостовых переплетах. Будто что-то сообразив, он стал ощупывать перила: сам того не замечая, он оставлял на них следы крови, точащейся из пальцев, как сияние.