Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
Ище с музыкой ходыв.
А пришлося до расплаты.
Так в полиции сидив.
Волоки, волоки, вы мои.
Заробляли грошики вы мини.
Левитан надел сапоги и, встав, умывался в углу. Плаксин лил ему воду из ковшика. Вытираясь полотенцем, он смотрел на меня красивыми карими глазами и спросил:
– Костя, ты тоже сюда хочешь в мастерскую поступить?
– Да, - ответил я.
– И не боишься?
Я не понял и спросил:
– А что?
– А то, что мы никому не нужны. Вот что.
И, обернувшись к Светославскому, сказал:
– Я видел этюды его. Он совсем другой, ни на кого не похож.
– Ты архитектор, - сказал мне Светославский.
– Мне говорил Сережа про тебя…
– Да, я буду потом архитектором… Но мне не так нравятся город, дома… Природа лучше… Я охотник…
– Виют витры, виют буйны, аж деревья гнутся, - запел Светославский.
В мастерскую вошли ученики Саврасова: Мельников, такой одутловатый, небольшого роста, - сын писателя Андрея Печерского; высокий Несслер; маленький Поярков, Комаровский[150], Ордынский «…»
Левитан повел меня к своей картине. Она изображала колеи снежной дороги, которая поворачивала в большой сосновый лес. Вечер, сосны освещало заходящее солнце.
– Последний луч, - сказал мне Левитан.
– Что делается в лесу, какая печаль! Этот мотив очень трудно передать. Пойдем со мною сегодня в Сокольники. Там, увидишь, как хороши последние лучи.
– Пойдемте, - согласился я, - только вот в Мытищах лучше лес - «Лосиный остров». Пойдемте туда.
– Это далеко, а здесь дойдем пешком. Только надо взять немного копченой колбасы и пеклеванный.
– Непременно, - соглашаюсь я, обрадованный, что со мной говорит старший, а сам думаю: «Есть ли у мамы деньги, а вдруг нет. Вот те и колбаса!…»
Отворилась дверь, и в мастерскую вошел огромного роста человек в башлыке с палкой. Он хлопал большими озябшими руками, согревая их. Вынул из пальто платок и стал вытирать себе замерзшие усы и бороду; улыбаясь, смотрел на нас добрыми глазами. Это был Саврасов.
– Да, да, - сказал он, как бы причмокивая, - зима… Как сады покрылись инеем! У меня в Печатниках - там из окна видно забор и около бузина, тоже в инее мороза, колодец заледенел, какие формы! Гм, гм! Надо смотреть, наблюдать: кто влюблен в природу - будет художник.
И, сняв пальто и боты, он посмотрел на меня и сказал:
– Брат Сергея? Да, мне Ларион Михайлович Пряничников говорил про вас, он помнит вас таким (и он показал маленький рост) «…» Покажите-ка ваши этюды.
Саврасов сел на табурет. Я развернул написанные на бумаге и холсте этюды с натуры и клал их на пол перед ним. Все будущие мои товарищи столпились сзади. Я в ужасе смотрел на свои работы и думал - это не то, это не картины: ветви сирени, снег, сарай, конюшня - что это за картины? Все не то…
– Да, да, - сказал, причмокивая, Алексей Кондратьевич, - он другой. Влюблен в цвет. Ну а что вы скажете?
– обратился он к окружающим ученикам.
– Весело, - сказал Левитан.
– Композиции нет, картины нет, - заметил Несслер.
– Что за охота писать заборы?
– грустно вставил Поярков.
– Это не пейзаж.
– Ну, отчего? Если он хочет. Только забор очень трудно написать, - смеясь, сказал Левитан.
– Но тон у него есть. Правда - в цвете…
– Классический, романтический пейзаж уходит, умирает - Пуссен, Калам, - сказал Саврасов.
– Может быть, будет другой… Гм, гм, да, да - неоромантика… Художники и певцы будут всегда воспевать красоту природы. Вот Исаак Левитан, он любит тайную печаль, настроение…
– Мотив, - вставил Левитан.
– Я бы хотел выразить грусть, она разлита в природе. Это какой-то укор нам. А он - жест в мою сторону - ищет веселья…
– Красок, - сказал Саврасов.
– Какое веселье в заборах?
– удивлялся Поярков.
– Не в заборах, а в красках веселье, - сказал Саврасов.
Я думал про себя: мне просто нравится писать…
Саврасов принял меня в мастерскую.
* * *
Преподаватели мои были прекрасные люди. Они все умерли. Последний из них - В. Д. Поленов - недавно[151]. И все они у меня там, где-то внутри меня, глубоко. Воспоминания о них родят слезы несказанной благодарности. Жизнь и характер слагались под влиянием радости и безграничной доброты, которые я встретил в них. Они несли дары высоких чувств, восхищения искусством.
* * *
Под Москвой, в Сокольниках, шла дорога, колеи в снегу заворачивали в лес. Потухала зимняя заря, и солнце розовым цветом клало яркие пятна на стволы больших сосен, бросая глубоко в лес синие тени.
– Смотри, - сказал Левитан.
Мы остановились. Посинели снега, и последние лучи солнца в темном лесу были таинственны. Была печаль в вечернем свете.
– Что с вами?
– спросил я Левитана.
Он плакал и грязной тряпочкой вытирал у носа бегущие слезы.
– Я не могу, - как это хорошо! Не смотрите на меня, Костя. Я не могу, не могу. Как это хорошо! Это - как музыка. Но какая грусть в лучах, в последних лучах! В чем эта грусть и зачем она?
Солнце зашло. Все кругом потухло. Синей мглой покрылся темный лес. Мы пошли обратно. Снег хрустел под ногами, и стало холодно, тоскливо. В деревянных домах пригорода светились окна. Приветливо и весело сияли фонари у трактира. У меня в кармане - кусок колбасы и пеклеванные хлебы и еще двадцать копеек.
– У меня двадцать копеек, - говорю я Левитану.
– Есть еще колбаса и хлеб. Зайдем в трактир погреться.
В трактире было тепло, пахло чаем и сапогами. Ловко нес поднос кудрявый половой и живо поставил нам пару чая. Народу было много: извозчики, какой-то гармонист с подвязанной щекой, разносчики… Выпив чай, мы обогрелись. Гармонист заиграл. Сидевшие за соседним столом купцы или артельщики в суконных поддевках сказали, глядя на нас:
– Бурса, по духовной части - ишь волосы большие, а по трактирам тоже… Из молодых, да ранние…
– Брось, Гаврюша, ишь они красавчики какие, дворяне знать, - смеясь, поглядывая на нас, заметила купчиха в лисьей шубе.
– Пойдемте, - сказал Левитан, вставая.
– Это отвратительно…
* * *
Левитан, придя ко мне, остался ночевать у нас. Мой брат Сергей постелил ему постель, положив матрац на соединенные стулья.
Ложась спать, Левитан не снял синюю суконную курточку, застегнутую до горла. Я видел, что у него не было рубашки. Я снял шерстяную блузу, и мне было неловко, что у меня есть рубашка.