ЖАНРЫ

Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:

–  А что это висит у тебя на стене? Ружье?
– спросил Левитан.

–  Ружье и патронташ. Я охотник, - ответил я.

–  Охотник, это интересно должно быть. Я когда получу деньги за уроки, то куплю ружье и пойдем на охоту, да…

–  Пойдемте, - обрадовался я.
– Пойдемте в Перервы. Там убьем зайца.

–  Зайца?
– повторил Левитан испуганно.
– Это невозможно, это преступление. Он хочет жить, он любит свой лес. Любит, наверное, иней, эти узоры зимы, где он прячется в пурге, в жути ночи… Он чувствует настроение, у него враги… Как трудно жить и зачем это так?… Я тоже заяц, - вдруг улыбнувшись, сказал Левитан, - и я восхищен лесом и почему-то хочу, чтобы и другие восхищались им так же, как и я… Эти последние лучи - печаль и тайная тоска души - особенная, как бы отрадная… Неужели этот обман и есть подлинное чувство жизни? Да, и жизнь и смерть - обман… Зачем это, как странно…

Я проспал. Вижу, Левитан стоит у окна на двор, где деревья были в морозном инее.

–  Ты проснулся?
– сказал он.
– Посмотри, какой дворик! Как хорошо написать это… Говорят - нужно ехать в Италию, только в Италии можно стать художником. Но почему? Чем пальма лучше елки? Почему - не знаю. На вокзалах, в ресторане, на столах всегда жалкие пальмы. Как странно это…

И Левитан рассмеялся.

Левитан мало говорил о живописи, в противоположность всем другим. Он скучал, когда о ней говорили другие. Всякая живопись, которая делалась от себя, не с натуры, его не интересовала. Он не любил жанра. Увидев что-либо похожее на природу, он говорил: «Есть правда». Любимым нашим развлечением, учеников мастерской Саврасова, было уйти за город, в окрестности Москвы, где меньше людей.

Левитан всегда искал «мотива и настроения», у него что-то было от литературы - брошенная усадьба, заколоченные ставни, кладбище, потухающая грусть заката, одинокая изба у дороги, но он не подчеркивал в своей прекрасной живописи этой литературщины.

Левитан был поэт русской природы, он был проникнут любовью к ней, она поглощала всю его чуткую душу, и этюды его были восхитительны и тонки. Странно то, что он избегал в пейзаже человека. Прекрасный рисовальщик и живописец, он просил моего брата Сергея написать в его картине «Аллея осенью» фигуру сидящего на скамейке.

Левитан как-то сторонился людей. Его мало кто интересовал. Он подружился с А. П. Чеховым, который присоединялся к нам на прогулках за город, еще будучи молодым студентом Московского университета.

Левитан был разочарованный человек, всегда грустный. Он жил как-то не совсем на земле, всегда поглощенный тайной поэзией русской природы. Говорил мне с печалью: «Художника не любят - он не нужен. Вот Саврасов, это великий художник - и что же? Я был у него в доме, его не любят и дома. Все против, он чужд даже своим. Писателя легче понять, чем художника. Мне говорят близкие - напиши дачи, платформу, едет поезд или цветы, Москву, а ты все пишешь серый день, осень, мелколесье, кому это надо? Это скучно, это - Россия, не Швейцария, какие тут пейзажи? Ой, я не могу говорить с ними. Я умру - ненавижу…»

Левитан часто впадал в меланхолию и часто плакал. Иногда он искал прочесть что-нибудь такое, что вызывало бы страдание и грусть. Уговаривал меня читать вместе. «Мы найдем настроение, это так хорошо, так грустно - душе так нужны слезы…»

Летом Левитан мог лежать на траве целый день и смотреть в высь неба. «Как странно все это и страшно, - говорил он мне, - и как хорошо небо, и никто не смотрит. Какая тайна мира - земля и небо. Нет конца, никто никогда не поймет этой тайны, как не поймут и смерть. А искусство - в нем есть что-то небесное - музыка».

Я разделял его созерцание, но не любил, когда он плакал.

–  Довольно реветь, - говорил я ему.

–  Константин, я не реву, я рыдаю, - отвечал он, сердясь на меня.

Но делался веселей.

Я любил солнце, радость жизни, цветы, раздолье лугов. И однажды у пригорка за городом, где внизу блестел ручей струей бегущей воды, расцвел шиповник, большие кусты его свежо и ярко горели на солнце, его цветы розовели праздником радости весны.

–  Исаак, - сказал я, - смотри, шиповник, давай поклонимся ему, помолимся.

И оба мы, еще мальчишки, встали на колени.

–  Шиповник!
– сказал Левитан, смеясь.

–  Радостью славишь ты солнце, - сказал я, - продолжай, Исаак…

–  …и даришь нас красотой весны своей.

–  Мы поклоняемся тебе.

Мы запутались в импровизации, оба кланялись шиповнику и, посмотрев друг на друга, расхохотались: «До чего глупо!»

* * *

Как- то ранней весной в школу на Мясницкую пришел какой-то простой человек, молодой румяный купец из Охотного ряда.

Зайдя к нам, в мастерскую Саврасова, спросил:

–  Господа художники, хотелось бы мне купить этюдиков у вас, если цены подходящие будут. Люблю я этюды! Сам балуюсь красками, только от папаши своего берегусь. Ох! Очень он не любит это занятие, а я на чердак уйду, там я с этих этюдов картину разведу - да-с. Так люблю это дело, даже вот запах краски люблю!

Когда он спросил, какая цена, то мы смотрели на его розовые щеки и как-то ничего не могли ответить. Тогда он, вынув из кармана пачку бумажных денег, отвел Левитана к окну и отсчитал ему деньги, мигая и говоря что-то шепотом. Потом отозвал меня и сунул мне в руку пачку грязных бумажек, тоже мигая и жмурясь, шепнул: «Ну что, ничего, художники, берите, годится. Учитесь, конечно». И опять мигнул.

Со Светославским долго спорил, говорил:

–  Помилуйте, это никак невозможно, этаких и денег у меня нет.

–  Не отдам, - сказал Светославский.

–  Уступите, - уговаривал его молодой купец и рассмеялся, сказав: - Ну, ни твоя, ни моя, молись богу. Не могу двести, ей-ей. Самому мне папаша - сто в месяц, а жена, детеныш - не могу…

–  Ну, ладно, - согласился Светославский, - бери…

Наконец, завернув этюды трубкой, он, прощаясь с нами, сказал:

–  Эх, до чего это я люблю этюды, живопись - вот до чего!…

–  Постойте, кулек забыли!
– крикнул ему Светославский.

Обернувшись в дверях, купец сказал, смеясь:

–  Это вам-с, господа художники, из лавки - икорка и рыбка хорошая, белужка. С хреном приятно, покушайте.

И ушел.

–  Что же он спишет с этюдов наших?
– говорили мы, смеясь.

–  Посмотри, какие грязные мятые бумажки он дал, - придя домой, сказал Левитан.
– Да все рублевки, трешники…

Дома не было моей бедной матери. Она постарела в горе по умершем отце моем. Уехала в Оптину Пустынь молиться за него.

Когда за столом сели друзья - Светославский, мой брат Сергей, Ордынский, Левитан, Мельников, я не сел. На столе икра, балык, белуга. Мне было так больно, что нет моей матери с нами. Ее печальный образ был передо мной. Такая она стала старая, жалкая, такие горькие глаза!… Я не мог есть и ушел из дому в сад, где за забором чуть уже зеленели липы, блестели на солнце купола церкви Харитония, - весна льет свет радости, к горлу подступили слезы…

–  Ах, - ласково сказал Левитан, подойдя ко мне, - и ты ревешь? Наконец-то весельчак ревет…

Поделиться с друзьями: