Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
Шаляпин был в восторге от Мазини. Говорил: «У него особенное горло»; «Вот он умеет петь».
За ужином после спектакля, на котором Ван-Зандт не присутствовала, рядом сидели Мазини, Девойд, молодой тенор Пиццорни, Дюран и многие другие артисты, все говорили по-итальянски.
К концу ужина Мазини, не пивший шампанского, налил себе красного вина и протянул стакан Шаляпину.
– Ты замечательный артист, - сказал он.
– Приезжай ко мне в Милан гостить. Я тебе покажу кое-что в нашем ремесле. Ты будешь хорошо петь.
И, встав, подошел к Шаляпину, взял его за щеки и поцеловал в лоб…
Шаляпин не забыл приглашения Мазини и весной поехал в Милан[283]. Вернувшись летом в Москву, он был полон Италией и в восторге от Мазини.
Одет был в плащ, как итальянец. Курил длинные сигары, из которых перед тем вытаскивал соломинку. А выкурив сигару, бросал окурок через плечо.
В сезоне, в «Дон Жуане» с Падилла, Шаляпин пел Лепорелло уже по-итальянски, с поразительным совершенством[284]. Да и говорил по-итальянски, как итальянец. А в голосе его появились лиризм и mezzo voce[285].
* * *
Однажды в Париже, не так давно, когда Шаляпин еще не был болен, за обедом в его доме его старший сын Борис[286], после того, как мы говорили с Шаляпиным о Мазини, спросил отца:
– А что, папа, Мазини был хороший певец?
Шаляпин, посмотрев на сына, сказал:
– Да Мазини не был певец, это вот я, ваш отец, - певец, а Мазини был серафим от бога.
Вот как Шаляпин умел ценить настоящее искусство.
Мы продолжали в тот вечер говорить о Мазини.
– Помнишь, - сказал я, - Мазини на сцене мало играл, почти не гримировался, а вот стоит перед глазами образ, который он создавал в «Фаворитке», в «Севильском цирюльнике». Какая мера!… Какое обаяние!
– Еще бы! Ведь он умен… Он мне, брат, сказал: «Бери больше, покуда поешь, а то пошлют к черту и никому не будешь нужен!» Мазини ведь пел сначала на улицах. Знал жизнь…
– А вот я встретил как-то в Венеции Мазини, он меня позвал в какой-то кабачок пить красное вино, там был какой-то старик, гитарист, он взял у него гитару и долго пел со стариком. Помню, я себя чувствовал не на земле: Мазини замечательно аккомпанировал на гитаре. В окна светила луна, и черные гондолы качались на Canale Grande[287]. Это было так красиво, - мне мнилось, будто я улетел в другой век поэзии и счастья. Никогда не забуду этого вечера.
– А я не слыхал, как он поет с гитарой. Должно быть, хорошо… А вот скажи, что это стоит - эта ночь, когда Мазини пел с гитарой? Сколько франков?
– Ну, не знаю, - ответил я.
– Ничего не стоит!…
– Вот и глупо, - сказал Шаляпин.
– Почему? Он же сам жил в это время, он же артист. Он восторгался ночью.
– Да, может быть. Он был странный человек… В Милане в галерее - знаешь, там бывают артисты, певцы, кофе пьют - он мне однажды сказал: «Все они не умеют петь».
– Как же, постой… Когда я писал портрет с Мазини, отдыхая, он обычно пел с гитарой и, помню, однажды сказал мне: «Я вижу, тебе нравится, как я пою».
– «Я не слыхал ничего лучше», - ответил я.
– «Это что!
– сказал мне Мазини.
– У меня был учитель, которому я не достоин застегнуть сапоги. Это был Рубини. Он умер». И Мазини перекрестился всей рукой.
– «А я слышал Рубини», - сказал я.
– «Ты слышал Рубини?» - «Да, четырнадцати лет, мальчиком, я слышал Рубини[288]. Может быть, я не понял, но, по-моему, вы, Анджело, вы поете лучше».
– «Неужели?» - Мазини радостно засмеялся…
– Какая несправедливость, - сказал вдруг Шаляпин, - Мазини чуть не до восьмидесяти лет пил красное вино, а я не могу. У меня же сахар нашли. И черт его знает, откуда он взялся!… А ты знаешь, что Мазини на старости сделался антикваром?… Я тоже, брат, хожу по магазинам и всякие вещи покупаю. Вот фонари купил. Может быть, придется торговать. Вот, видишь ли, я дошел до понимания Тициана. Вот это, видишь, у меня Тициан - показал он на большую картину с нагими женщинами.
И, встав из-за стола, повел меня смотреть полотно.
– Вот видишь, подписи нет, а холст Тициана. Но я отдам реставрировать, так, вероятно, найдут и подпись. Что ж ты молчишь? Это же Тициан?
– тревожился Шаляпин.
– Не знаю, Федя, - сказал я.
– Может быть, молодой. Но что-то мне не особенно нравится.
– Ну вот, значит меня опять надули.
Шаляпин расстроился до невозможности.
Шаляпин и Врубель
На Долгоруковской улице в Москве, в доме архитектора Червенко, была у меня мастерская.
Для Серова Червенко построил мастерскую рядом с моей. Ход был один.
Приехав из Киева, Врубель поселился у меня в мастерской.
Врубель был отрешенный от жизни человек - он весь был поглощен искусством. Часто по вечерам приходил к нам Шаляпин, иногда и после спектакля.
Тогда я посылал дворника Петра в трактир за пивом, горячей колбасой, калачами.
На мольберте стоял холст Врубеля. Большая странная голова с горящими глазами, с полуоткрытым сухим ртом. Все было сделано резкими линиями, и начало волос уходило к самому верху холста. В лице было страдание. Оно было почти белое.
Придя ко мне, Шаляпин остановился и долго смотрел на полотно:
– Это что же такое? Я ничего подобного не видал. Это же не живопись. Я не видал такого человека.
Он вопросительно смотрел на меня.
– Это кто же?
– Это вот Михаил Александрович Врубель пишет.
– Нет. Этого я не понимаю. Какой же это человек?
– А нарисовано как!
– сказал Серов.
– Глаза. Это, он говорит, «Неизвестный».
– Ну, знаешь, этакую картину я бы не хотел у себя повесить. Наглядишься, отведешь глаза, а он все в глазах стоит…[289]. А где же Врубель?
– Должно быть, еще в театре, а может быть, ужинает с Мамонтовым.
Шаляпин повернул мольберт к стене, чтобы не видеть головы «Неизвестного».
– Странный человек этот Врубель. Я не знаю, как с ним разговаривать. Я его спрашиваю: «Вы читали Горького?», а он: «Кто это такой?». Я говорю: «Алексей Максимович Горький, писатель».
– «Не знаю».
– Не угодно ли? В чем же дело? Даже не знает, что есть такой писатель и спрашивает меня: «А вы читали Гомера?».
– Я говорю: «Нет».
– «Почитайте, неплохо… Я всегда читаю его на ночь».
– Это верно, - говорю я, - он всегда на ночь читает. Вон, видишь, - под подушкой у него книга. Это Гомер.
Я вынул изящный небольшой томик и дал Шаляпину.
Шаляпин открыл, перелистал книгу и сказал:
– Это же не по-русски.
– Врубель знает восемь иностранных языков. Я его спрашивал, отчего он читает именно Гомера. «За день, - ответил он, - устанешь, наслушаешься всякой мерзости и скуки, а Гомер уводит…» Врубель очень хороший человек, но со странностями. Он, например, приходит в совершенное расстройство, когда манжеты его рубашки испачкаются или промнутся. Он уже не может жить спокойно. И если нет свежей под рукою, бросит работу и поедет покупать рубашку. Он час причесывается у зеркала и тщательно отделывает ногти. А в газетах утром читает только отдел спорта и скачки. Скачки он обожает, но не играет. Обожает лошадей. Ездит верхом, как жокей. Приятели у него все - спортсмены, цирковые атлеты, наездницы. Он ведь и из Киева с цирком приехал.