Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
– Ну вот, - огорчился Василий.
– А мне говорит: «Это меня лесовик попотчевал ночью здесь, к Кистинтину Лисеичу шел».
И такие разговоры были у Шаляпина с Василием постоянно.
* * *
К вечеру ко мне приехали гости: гофмейстер Н.[312] и архитектор Мазырин - мой школьный товарищ, человек девического облика, по прозвищу Анчутка.
Мазырин, по моему поручению, привез мне лекарства для деревни. Между прочим, целую бутыль касторового масла.
– Это зачем же столько касторового масла?
– спросил Шаляпин.
Я сказал:
– Я его люблю принимать с черным хлебом.
– Ну, это врешь. Это невозможно любить.
Я молча взял стакан, налил касторового масла, обмакнул хлеб и съел.
Шаляпин в удивлении смотрел на меня и сказал Серову:
– Антон! Ты посмотри, что Константин делает. Я же запаха слышать не могу.
– Очень вкусно, - сказал я.
– У тебя просто нет силы воли преодолеть внушение.
– Это верно, - встрял в разговор Анчутка, - характера нет.
– Не угодно ли, характера нет! А ты сам попробуй…
Мазырин сказал:
– Налей мне.
Я налил в стакан. Он выпил с улыбкой и вытер губы платком.
– В чем же дело?
– удивился Шаляпин.
– Налей и мне.
Я налил ему полстакана. Шаляпин, закрыв глаза, выпил залпом.
– Приятное препровождение времени у вас тут, - сказал гофмейстер.
Шаляпин побледнел и бросился вон из комнаты…
– Что делается, - засмеялся Серов и вышел вслед за Шаляпиным.
Шаляпин лежал у сосны, а Василий Белов поил его водой. Отлежавшись, Шаляпин пососал лимон и обвязал голову мокрым полотенцем. Мрачнее ночи вернулся он к нам.
– Благодарю. Угостили. А вот Анчутка - ничего. Странное дело…
Он взглянул на бутыль и крикнул:
– Убери скорей, я же видеть ее не могу…
И снова опрометью кинулся вон.
Приезд Горького
Утром рано, чем свет, когда мы все спали, отворилась дверь, и в комнату вошел Горький.
В руках у него была длинная палка. Он был одет в белое непромокаемое пальто. На голове - большая серая шляпа. Черная блуза, подпоясанная простым ремнем. Большие начищенные сапоги на высоких каблуках.
– Спать изволят?
– спросил Горький.
– Раздевайтесь, Алексей Максимович, - ответил я.
– Сейчас я распоряжусь - чай будем пить.
Федор Иванович спал, как убитый, после всех тревог. С ним спала моя собака Феб, которая его очень любила.
Гофмейстер и Серов спали наверху в светелке.
– Здесь у вас, должно быть, грибов много, - говорил Горький за чаем.
– Люблю собирать грибы. Мне Федор говорил, что вы страстный охотник. Я бы не мог убивать птиц. Люблю я певчих птиц.
– Вы кур не едите?
– спросил я.
– Как сказать… Ем, конечно… Яйца люблю есть. Но курицу ведь режут… Неприятно… Я, к счастью, этого не видал и смотреть не могу.
– А телятину едите?
– Да как же, ем. Окрошку люблю. Конечно, это все несправедливо.
– Ну, а ветчину?
– Свинья все-таки животное эгоистическое. Ну конечно, тоже бы не следовало.
– Свинья по четыре раза в год плодится, - сказал Мазырин.
– Если их не есть, то они так расплодятся, что сожрут всех людей.
– Да, в природе нет высшей справедливости, - сказал Горький.
– Мне, в сущности, жалко птиц и коров тоже. Молоко у них отнимают, детей едят. А корова ведь сама мать. Человек - скотина порядочная. Если бы меньше было людей, было бы гораздо лучше жить.
– Не хотите ли, Алексей Максимович, поспать с дороги?
– предложил я.
– Да, пожалуй, - сказал Горький.
– У вас ведь сарай есть. Я бы хотел на сене поспать, давно на сене не спал.
– У меня свежее сено. Только там, в сарае, барсук ручной живет. Вы не испугаетесь? Он не кусается.
– Не кусается - это хорошо. Может быть, он только вас не кусает?
– Постойте, - я пойду его выгоню.
– Ну, пойдемте, я посмотрю, что за зверюга.
Я выгнал из сарая барсука. Он выскочил на свет, сел на травку и стал гладить себя лапками.
– Все время себя охорашивает, - сказал я, - чистый зверь.
– А морда-то у него свиная.
Барсук как-то захрюкал и опять проскочил в сарай.
Горький проводил его взглядом и сказал:
– Стоит ли ложиться?
Видно было, что он боялся барсука, и я устроил ему постель в комнате моего сына, который остался в Москве[313].
К обеду я заказал изжарить кур и гуся, уху из рыбы, пойманной нами, раков, которых любил Шаляпин, жареные грибы, пирог с капустой, слоеные пирожки, ягоды со сливками.
За едой гофмейстер рассказал о том, как ездил на открытие мощей преподобного Серафима Саровского, где был и государь, говорил, что сам видел исцеления больных: человек, который не ходил шестнадцать лет, встал и пошел.
– Исцеление!
– засмеялся Горький.
– Это бывает и в клиниках. Вот во время пожара параличные сразу выздоравливают и начинают ходить. Причем здесь все эти угодники?
– Вы не верите, что есть угодники?
– спросил гофмейстер.
– Нет, я не верю ни в каких святых.
– А как же, - сказал гофмейстер, - Россия-то создана честными людьми веры и праведной жизни.
– Ну нет. Тунеядцы ничего не могут создать. Россия создавалась трудом народа.
– Пугачевыми, - сказал Серов.
– Ну, неизвестно, что было бы, если бы Пугачев победил.
– Вряд ли, все же, Алексей Максимович, от Пугачева можно было ожидать свободы, - сказал гофмейстер.
– А сейчас вы находите - народ не свободен?
– Да как сказать… в деревнях посвободнее, а в городах скверно. Вообще, города не так построены. Если бы я строил, то прежде всего построил бы огромный театр для народа, где бы пел Федор. Театр на двадцать пять тысяч человек. Ведь церквей же настроено на десятки тысяч народу.
– Как же строить театр, когда дома еще не построены?
– спросил Мазырин.
– Вы бы, конечно, сначала построили храм?
– сказал Горький гофмейстеру.
– Да, пожалуй.
– Позвольте, господа, - сказал Мазырин.
– Никогда не надо начинать с театра, храма, домов, а первое, что надо строить, - это остроги.