Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
– Разве?
– говорит он.
– А у вас тут сверху написано «царь». Нельзя же.
Он берет перо и пишет на моем рисунке, перед словом «царь»: «морской».
– Послушайте, - говорю я ему.
– Ведь на каждом рисунке у меня написано: «Опера „Садко“».
– Да, - говорит начальник, - конечно, но все же лучше пояснить.
Вышел из конторы. Тоска. На улице серо, дождь. Иду пешком до Трубной площади - решил позавтракать в «Эрмитаже». Вижу: сидит за столиком Михаил Провыч Садовский[261]. Я сажусь с ним.
– Селянка хороша сегодня, - говорит мне Михаил Провыч… - Погода - тощища, ноябрь!… До спектакля буду сидеть здесь. Играю сегодня. Знаешь, мой младший сын[262] верхом, вот уже неделя, уехал из Москвы. Ау!…
– Куда же?
– спрашиваю я.
– Да в Крым… Что с ним сделаешь: молодость. И ни телеграмм, ни письма. Как они не понимают - беспокоюсь и я, и мать[263]. Да что? Сердца мало. Такая теперь молодежь. Главное - какой ездок? В первый раз поехал. И далеко ведь - Крым…
– Ничего, - говорю я отцу.
– Он - ловкий, молодой!
– Да ведь я ничего не говорю. Пусть едет. Ничего не запрещаю, делай что хочешь. Новые люди… На днях артистка одна была у меня. Молодая. Так говорила мне, что в «Горе от ума» она хочет реабилитировать Молчалина, так как Молчалин - гораздо лучше дурака Чацкого. «Что ж - говорю ей, - валяйте, дорогая: теперь ведь все по-новому норовят». Мы уже в сторону, не нужны, стары.
– Ну, какая ерунда, - говорю я.
– Да, вздор, говоришь? Нет, не вздор! Скучно, брат, жить становится… Герой!
– крикнул он вдруг половому.
К Садовскому подбежал маленького роста белобрысый половой. Почему он его называл «герой»?
– Принеси-ка «порционную», - сказал ему Садовский, - да селедку. Половой живо принес рюмку ему.
– Вот и живу, - продолжал Садовский.
– Играю. Не знаю хорошо: помогает ли театр-то людям? Резона, понимаешь ли, резона мало в жизни. А жизнь - хороша! Как хороша!
– Вот, зима скоро. Люблю я зиму. Душевная зима у нас, в Москве. Едешь на санках, в шубе… Хорошо! В окнах - огоньки светятся! Так приветливо. Думаешь: в каждом окне там жизнь. Любовь. А войди - ерунда все. Резону нет. Не понимают театр. Театр Истину говорит. А от него хотят развлеченья… «Весели меня, сукин сын, ты - актер»…
Садовский выпил рюмку водки и продолжал:
– Вот я люблю, когда галки летают. Кучей кружатся, садятся на кресты церквей… Хорошо живут!… Вот ведь галка не полетит в Крым. Не надо. Ей и здесь хорошо. Чего лучше Москвы? А вот молодежь, новое искусство… Молчалина реабилитируют! Эх-ма!… Был я за границей, нет там снегу. Вот как у нас теперь: дождик и галок нет. Так я соскучился по Москве - ужас! Уехал… Когда станцию пограничную Эйдкунен переехал, вот до чего обрадовался!… Герой, - снова крикнул Садовский, - ну-ка, принеси мне поросеночка холодного.
– От погоды, - говорю, - Михаил Провыч, настроение у вас мрачное.
– Нет, брат, что погода? Я погоду всякую люблю… Сын уехал очертя голову. Ни телеграммы, ни письма. Все равно, что отец страдает. Горя мало… Новые люди!… Ты - тоже молод. Охотник! Уйдешь на охоту - а мать дожидайся, в окно смотри… А, знаешь, и я ведь охотник был. Как-то в Петров день на охоту поехал. Знаешь Большие Мытищи? Молод был, как и ты. Приехал в Мытищи и пошел к Лосиному острову по речке Яузе. Болотце. Уток там на бочагах много. Заросль, осока. И собака у меня - пойнтер. Вестой звали, сука. Она, это, по осоке причуяла и выгнала крякву. Вылетела кряква, кричит, летит и падает по-бережку, падает - понимаешь? Я думаю: что такое? Паз!
– и убил… крякву-матку. Тут я понял, что она, это, падала по берегу, чтобы мою собаку Весту отвести от выводка, от своих детей. Сел я на берегу бочага, на травку, а близко от меня Веста бегает, в осоке, по воде, и утят ищет. Вдруг вижу - из осоки ко мне на травку выглядывает большой утенок, кряковый. Ее утенок. И, увидав меня, прямо ко мне идет. Я притаился - прямо не дышу. А утка убитая лежит около меня - прямо около. Он подошел ко мне вплотную и сел около меня, около матери своей - утки-то убитой, сел и на меня глядит. Я тоже гляжу на него, и вдруг мне сделалось, понимаешь ли, так жалко его, так противно и подло. Что я наделал?… Убил его мать. А она так хотела увести собаку, спасти детей… Понимаешь ли, когда вот написано в меню «утка», всегда вспоминаю я это подлое мое преступление. С тех пор, брат, не ем утки. Я так ревел, когда этот дикий утенок глядел на меня: глазенки у него были жалкие, печальные!… Ты, наверное, думаешь про меня: «Дурак, сентиментальный старик»?… Как хочешь. А я не могу. Бросил, брат, я охоту… Как вспомню утенка, у меня сейчас слезы подходят. Поверь мне, я не притворяюсь… Ушел я с охоты и утку оставил, не взял. А утенок так и остался сидеть около нее. Думаю: как быть? Тяжело мне… - что я наделал? Зашел в Мытищах к Гавриле, мужику, он на охоте был там сторожем, с господами охотниками ходил. «Вот, говорю ему, какая штука со мной случилась». А он смеется. Потом видит: я плачу. «Стой, - говорит, - барин я дело поправлю. У меня утки есть дикие, приученные. По весне беру утку, на кружок сажаю на болоте, на воде. Она кричит, к ней селезни летят, женихи, понимаешь, а их из куста охотник и щелкает. Так вот, я возьму ее и к нему, к утенку, и пущу. Только покажи мне место, где у тебя утка убитая лежит…»
Взял Гаврила утку в корзинку, и мы пошли скорей с ним туда, на болото. Подвел я его, глядим из кустика - утка лежит, а около нее, прижавшись… утенок. У меня опять схватило… плачу. Ты не подумай, что я пьян был. Я тогда ничего не пил… Гаврила говорит мне тихонько: «Садись». А сам вынул из корзинки свою крякву, да и пополз вниз, к болоту. Подполз к самой крякве, утку свою подпустил к утенку, а убитую мигом за пазуху. Его-то утка обрадовалась, прямо в осоку на воду, да орет - утенок за ней. А у меня прямо будто сняло все… «Ну, Гаврила, вот спасибо!» Целовал я его. А он смеется. И говорит мне: «Ну и барин ты, чуден. Этакого первый раз вижу».
Дома у него мы выпили - угостил я его… Приезжал в Москву ко мне, смеется всегда надо мной. В театре был. Слушал меня. Советовал мне это дело бросить. «Пустое, говорит, дело. Барин ты молодой, добрый, займись другим. Ну торговлей, что ль, А то что это - представлять. Людев передразнивать?» На охоту звал меня. «Пойдем, говорит, носатиков стрелять, дупелей. Тех не жалко: она - дичь прилетная, а скусна».
Нет, не пошел на охоту… Вот с Костей Рыбаковым[264], у него на даче, у Листвян, так в речке там лещей ловили на удочку. Он любитель. Целый день на реке живет: все ловит рыбу. Интересная штука. Тоже и я поймал лещей. Ну, жарят их, и увидел я это, понимаешь, на грех - как они на сковородке чищеные лежат, жарятся. Смотрю - а один еще дышит… Я опять расстроился - не могу есть. Вот какая штука со мной… Потом прошло…
– Герой!
– крикнул Садовский.
Подбежал половой.
– Ну-ка, дай мне белужки. Знаешь: с жирком. Да рюмку - порционную. Живо.
Половой принес и налил из графина большую рюмку водки. Садовский взял на вилку кусок белуги, положил хрену, опрокинул рюмку водки в рот и закусил.
– А знаешь, - продолжал он рассказ, - наш полицмейстер Николай Ильич Огарев[265]: человек - сажень росту, смотреть - страх берет, а и вот - курицы не ест, «Подло, - говорит, - потому что у курицы - яйца едят, цыпленка ее и ее едят…» Так вот он кур не ест, а яйцо вкрутую ест. Разрежет яйцо, а наверх килечку. Понимаешь? Закуска - настоящая.
Садовский лукаво прищурился и снова крикнул:
– Герой!
Подбежал половой.
– Ну-ка, дай яйцо мне вкрутую. Скажи Егору Ивановичу[266], чтобы анчоус. Понял?
– Слушаю-с.
– И порционную не забудь.
Сам Егор Иванович Мочалов несет на блюде закуску: нарезанные крутые яйца, майонез и анчоусы.
– Видишь?
– говорит Садовский, - ем. И рыбу, и яйца - не жаль. А утки не могу… Как меня утенок-то шаркнул, по совести самой… Э, брат, есть штучки: «Мстят сильно иногда бессильные враги… Тому примеров много знаем…»
– Я был у Гималаев, - улыбаясь говорю я Садовскому.
– Индусы не бьют ни птицы, ни рыбы. Может быть, вы оттуда пришли?… Индусского происхождения. Вы, Михаил Провыч, немного похожи на индуса.
– Ну, что ты?
– удивился Садовский.
– Это еще что? Какой же, батюшка, я индус? Подумай, Егор Иванович, ну что он говорит?
– Все может быть, - ответил Мочалов.
– Ну, это вы бросьте… Я - русский. Вы еще скажете кому - вот меня индусом и прозовут. Вы знаете театр - им только скажи!… И чего ты только выдумаешь. Какой же, батюшка, я индус?… Садовский! Само название говорит: садовники были. А то бы у меня было имя другое. Какой-нибудь Махмед, а не Михайло.