Коридоры памяти
Шрифт:
Чем дальше жил Дима, тем больше замечал, что жизнь оказывалась не такой, какой должна быть. Люди жили отдельно. Даже мама, даже отец.
Как-то еще до училища мама сказала:
— Если хоть один из вас, когда вырастет, меня не забудет и будет помогать, я буду счастлива.
Они дружно обиделись. Как могла она не верить в их любовь к ней!
— Я верю, верю, — говорила она. — Вы у меня хорошие мальчики и девочки.
— Я буду врачом и буду всех лечить, — говорил Дима.
— Я буду балериной, — говорила голенастая некрасивая Тоня и, как отец высоко обнажая зубы, радостно и доверчиво улыбалась.
— Я тоже буду врачом, как Дима, — говорила тоненькая Оля и становилась серьезной.
— Я буду машинистом, — заявлял Ваня.
Так они тогда решили. И решили, что будут помогать маме и всегда любить ее.
Но самое странное стало происходить потом с самим Димой. Он уже не испытывал желания кого-то лечить. Он тоже захотел жить какой-то отдельной своей жизнью.
На вторые каникулы он приехал домой уже заправским суворовцем. И потому, что ему было хорошо в училище, ему было хорошо и дома.
Отец заметно пополнел, плохо гнулся в спине, ноги в хромовых сапогах стояли вразворот, сдвинутая к затылку фуражка открывала высокий лоб. Он тут же обнял Диму и туго поцеловал в губы. Он хотел было взять чемодан, но Дима не дал, сам понес его к ожидавшей невдалеке машине.
Отовсюду тянуло густым теплом. Казалось, ехать можно было в любую сторону по жесткой стелющейся траве бесконечной степи без всякой дороги. Но дорога была. Двумя светлыми полосками она пересекала равнину и уходила за широкий бугор горизонта. Такой же бугор продолжался справа, а слева к горизонту садилось необычно крупное желто-оранжевое солнце.
Они ехали в открытом газике. Никогда прежде не видел Дима такого простора, такой монолитно огромной земли. Мир здесь явно делился на три составляющие: небо, солнце и землю.
Въехали в поселок. Степь входила в него со всех сторон и будто удивлялась жившим в нем людям. Побеленные домики казались макетами. Машина остановилась на дальней окраине у одного из них, с тремя окнами, открытой дверью и низким порогом, за которым показалась мама.
«Как они тут живут?» — подумал Дима.
По отцу он видел, что жили неплохо. Мама тоже была довольна.
В первые дни после завтрака или обеда, бывало и под вечер, он уходил в степь на три — пять километров. Он не знал, зачем он делал это. Может быть, хотелось освоиться в невиданной равнине, где уже в четыре часа утра появлялось солнце и сразу все прогревало. Перед ним открывались тайны каких-то иных условий существования и какого-то иного самоощущения. Он шел свободно и легко. Скоро он уже воображал себя одним на необозримой равнине и садился. Но сидеть долго он не мог, поднимался и шел дальше, пока не замечал, что чувство легкости и свободы покидало его. Он оглядывался. Проходил еще немного и снова оглядывался. Идти становилось труднее, приходилось что-то преодолевать в себе. Шел будто навстречу ветру то одним, то другим боком. Останавливался. Как могли когда-то люди жить на этой открытой равнине? Человек здесь был виден издалека, сильный становился сильнее, слабый слабее. Дима возвращался. Чем ближе подходил он к поселку, тем очевиднее становилось: чего-то он не смог увидеть, не почувствовал, не понял. Завтра он постарается пройти подальше.
Потом он учился ездить на скаковой лошади. Садиться нужно было с левой стороны от головы, вцепившись рукой в луку седла, вдев левую ногу в стремя и резко оттолкнувшись от земли правой ногой. Чтобы лошадь лучше чувствовала всадника, он держал уздечку коротко и накрест. Его учил, ничего не объясняя, лет тридцати небольшой казах в зеленой куртке, в зеленых солдатских галифе и в яловых сапогах с короткими голенищами. Он сидел на лошади невозмутимо, как на какой-нибудь табуретке или обыкновенной повозке. Если Дима, стараясь почувствовать себя устойчивее, задерживался, казах впереди останавливался и терпеливо ждал его.
— Правильно я делаю? — спрашивал Дима.
Казах сначала не понимал, что хотел от него этот сынок начальника, потом кивал. Его дегтярные глаза оставались непроницаемы.
Так они ездили.
— Давай со всех сил? — предложил Дима на второй день, вдруг почувствовав себя необыкновенно уверенно.
Казах взглянул на него привычно отчужденно, но, увидев в его лице азарт, все понял, оживился и сказал:
— Давай.
Лошади рванулись, шли грудь в грудь сначала частой энергичной рысью, потом дружно перешли в галоп. Летели низко над степью навстречу заходящему солнцу. Ветер шумел в ушах и за спиной. Небо разворачивалось в купол, а там, куда они скакали, колыхалась за горизонтом огромная высота невиданного мира.
— А-а-а! — в восторге закричал Дима.
Казах взглянул на него удивленно и жестко, одним резким движением вдруг оказался впереди и все удалялся. Какое-то время Дима старался догнать его. Земля под ним уносилась прочь, а степь по сторонам и небо, обгоняя его, расширялись и становились выше. Все мчалось куда-то. Уже не управляя лошадью, Дима летел сам по себе и вот-вот должен был разбиться. Восторг исчез.
— Стой! — закричал он. — Я так еще не могу, — сказал он, когда казах вернулся к нему.
Они повернули назад. Сдерживая лошадей, энергично потянувшихся к въезду на ипподром, они направили их к конюшням. Диме стало неприятно, что он не выдержал, а казах не счел нужным хоть немного снизойти к нему.
По воскресеньям жители поселка и служащие расположенных в округе лагерей заключенных собирались на ипподром смотреть заезды и скачки. Работал тотализатор. Казах назвал Диме несколько лошадей. Он ставил на них и проигрывал. Снова спрашивал. Казах называл тех же лошадей.
— Они так нарочно делают, — сказал он.
Так поступали вольноотпущенные, работавшие на конюшнях.
— Не играй. Обманут, — сказал он.
И было видно, как не любил он тех, кто так поступал.
— Я скажу, когда играть, — сказал он.
Давно Дима не жил так хорошо. Он просыпался от света, уже прогревшего домик, и, позавтракав, спешил на конюшню. Каких только статей, окрасок и норовов не было там лошадей! Они не признавали друг друга, соперничали и, казалось Диме, понимали и чувствовали все. Заходила на конюшню шестнадцатилетняя черноглазая Ада. Завидя ее, смуглую и стройную, в белой кофточке и тонких темных шароварах или в свободном желтом платье с короткими рукавами, не скрывавшем ее юную совсем не худую плоть, рослый оранжевый жеребец Азот, на котором она выступала в скачках, воспламенялся и с нетерпением ждал, когда девушка подойдет к нему. Она подходила. Ее похлопывания и поглаживания по лицу, шее и нервно подрагивавшему крупу успокаивали жеребца. Конюхи красноречиво переглядывались, а девушка принималась чистить смирившегося Азота щеткой.
— Вот завтра ставь на меня, — сказал казах. — Завтра буду на Иртыше. Деньги разделим. Пополам.
Иртыш всегда приходил последним, и Дима сказал об этом казаху.
— Он ленивый. Он быстрее всех. Никто не знает. Я знаю. Ставь на меня, — сказал казах.
— А почему ты сам не поставишь?
— Нам нельзя.
Иртыш выступал с сильнейшими. К окошку тотализатора было не пробиться. Никто не ставил на Иртыша. Почти всю дистанцию он шел последним. Метров за сто до финиша он был вторым. Казах нещадно бил его плеткой. Зрители возмущались: