Коронуй меня своим
Шрифт:
Ее зовут Сера. Пра-пра-пра-правнучка Роуэна, что делает ее… я давно сбился со счета всех этих «пра» — моей. В ней живет упрямство Эдмунда. Челюсть Марен. Темные волосы уложены в тот же практичный узел, который ее предки носили веками, словно женщины этой линии давным-давно договорились, что тщеславие — это роскошь, которую лучше оставить людям, чьи дела не столь важны.
Но ее рот…
Этот резкий, прямолинейный, не знающий пощады рот, который в данный момент загоняет старшую медсестру в самый дальний угол помещения.
Это от Элары.
Они все несут в себе ее частичку. Жест здесь, наклон головы там. То, как они хмурятся в раздумьях, или слишком громко смеются в тихих залах, или стоят на своем в спорах, которые заведомо выиграли. Я нахожу ее отражение во всех них, преломленное, как свет в призме: каждый фрагмент уникален, но источник неоспорим.
Сера — самый яркий фрагмент за последние десятилетия.
— Хватит на меня так пялиться, — она резко расправляет ткань в руках и накрывает ею вздутый живот женщины на столе. — Это нервирует.
— Я не пялюсь. Я любуюсь.
Ее взгляд на миг встречается с моим. Карие, не зеленые, но достаточно острые, чтобы резать, и так же прищуренные.
— Ты говоришь это каждой женщине в нашей семье.
— И каждый раз я говорю правду.
Она издает звук — не то усмешку, не то смешок, — который тоже принадлежит Эларе.
— Ну да. Ладно, опиши мне ее ауру.
Я смотрю на женщину на столе. Она мучается уже девять часов, ребенок идет неправильно. Три повитухи испробовали все, прежде чем кто-то поскакал за Серой, которая прибыла со своим кожаным саквояжем, скандальными теориями о хирургии и весьма специфической просьбой, чтобы ее «дядя» сопровождал ее.
«Дядя» подходит для большинства случаев. Члены моей семьи перестали пытаться объяснять, кто я такой, посторонним где-то в районе третьего поколения.
— Ее аура напряжена, — говорю я. — Мерцает по краям. Аура ребенка отделена. Теперь я могу их различить.
— Это хорошо, — она тянется к скальпелю, настолько чистому и точному, что он ничуть не напоминает ритуальные ножи из древних хроник.
— Или плохо. Зависит от того, что ты сделаешь дальше. — Я медлю. — Что именно ты планируешь сделать этим инструментом?
— Вскрыть ее, — она говорит это так, будто сообщает прогноз погоды. — Извлечь ребенка через брюшную полость. Зашить все обратно, — занимает место у изножья стола. — Это работает. Я успешно проделала это одиннадцать раз.
— А остальные разы?
— Два. — Пауза. — Это было давно, с тех пор я значительно прибавила в мастерстве, — она вскидывает на меня взгляд. — Не смотри на меня так.
— Я никак на тебя не смотрю.
— Ты смотришь на меня тем самым взглядом, который моя пра-не-важно-сколько-раз-бабушка описала в своем дневнике. Тем, который, по всей видимости, означает: «Меня это одновременно впечатляет и до глубины души тревожит».
Она вела дневники. Ну конечно, она вела дневники. И, конечно, Сера их читала.
— Она была точна в своих записях.
— Это верно. — Что-то на миг смягчается в лице Серы, как пламя свечи на сквозняке: дрогнуло и снова выровнялось. — Так. Когда я начну резать, мне нужно, чтобы ты озвучивал каждое изменение в ауре. Ярче, тусклее, в какую сторону. В деталях.
— Я в курсе, как работают ауры. Я читал их еще до того, как твой вид открыл огонь.
— А я занимаюсь хирургией с тех пор, как ты открыл, что нависание над пациентом делу не помогает, — она не поднимает глаз. — Так что мы оба действуем за пределами зоны комфорта. Готов?
— Приступай.
Скальпель опускается.
Я наблюдаю за аурой женщины, пока Сера работает, уточняя изменения так, как моряк выкликает направление ветра.
— Стабильно. Тускнеет — держится. Выравнивается.
— Хорошо?
— Относительно.
— «Относительно» — это не медицинский термин.
— «Вскрыть и зашить обратно» тоже не слишком научно, но вот мы здесь. — Я делаю паузу. — Она стабилизируется. Продолжай.
Сера продолжает. Ее руки движутся с уверенностью, граничащей с дерзостью, каждый надрез продуман, каждый шов наложен с суровой точностью женщины, которая решила, что проигрывать мне пациентов — это оскорбление, которого она не потерпит.
— Аура ребенка очень яркая, — замечаю я. — Нетерпеливая.
— Это семейное.
— Ох? — Еще один взгляд на мать. — Мы родственники?
— В двенадцатом колене.
— Я теряю счет… — Полагаю, это тоже извечная проблема смертных.
Сера проникает глубже, в то время как свет женщины начинает мерцать, поддаваясь знакомому притяжению моей истинной сути — бесконечной гравитации того, чем я являюсь.
— Аура?
— Гаснет.
Челюсть Серы сжимается. Та самая челюсть.
— Насколько?
— Достаточно, чтобы я обеспокоился.
— Ты Смерть. Тебе не положено беспокоиться, тебе положено радоваться.
— Я понял, что у меня появилось личное мнение о том, какие души приходят ко мне и когда именно, — я подхожу к женщине и беру ее за свободную руку, ту, что не вцепилась в край стола. В своем состоянии она не может осознать меня до конца, но чувствует успокаивающую тяжесть чего-то необъятного, мягко прижимающегося к истрепанным краям ее света. — Останься, — говорю я ей. — Твой ребенок почти здесь. Побудь с нами еще немного.
Ее пальцы смыкаются на моих.
— Разговариваешь с ней? — спрашивает Сера, не отрываясь от дела. — Сражаешься со смертью?
— Похоже на то.
— Помогает?
— Ее хватка только что стала крепче.
— Хорошо. Продолжай.
— Не знал, что я принимаю приказы о…
— Дядя… — слово звучит тихо. Остро. И под ним спрятано нечто беззащитное. Проблеск того, что она отказывается показывать при медсестрах. Страх. Не неудачи. А именно этой потери, в этом помещении, при этом свидетеле. — Пожалуйста.
Я продолжаю говорить. Негромко, неспешно, тем самым голосом, которым когда-то говорил у детской кроватки в приюте, рядом с молодым королем в тронном зале, у смертного одра могильщицы. Голосом, который мне не принадлежит и который всегда был моим — той частью Смерти, которая очень поздно научилась не только отпускать, но и удерживать.
— Есть! — Руки Серы ныряют внутрь и поднимают ношу.
Ребенок появляется на свет. Скользкий. Яростный. Уже глубоко возмущенный этим миром. Звук, который он издает, пронзает палату, словно копье света.