Корсары Леванта
Шрифт:
— Аминь, — сказал комит и осенил себя крестным знамением.
И вслед за ним, искоса переглянувшись, сделали то же все. И Алатристе.
Врут те, кто уверяет, будто не знает страха, — просто еще не довелось познакомиться: всему свое время. И в то раннее-раннее утро, при виде восьми турецких галер, перекрывающих нам выход в открытое море, в последние минуты перед столкновением, ныне именуемым в трудах по истории «морским сражением при Искандерене, или у Кабо-Негро», я, например, в полной мере сумел почувствовать ощущения, памятные мне по иным случаям: сводит желудок, и сосет под ложечкой, и даже чуть подташнивает, и мурашки бегают по коже. Со времен всяких приключений бок о бок с капитаном Алатристе я сильно подрос, а за два года, протекшие после приснопамятных боев за Руйтерскую мельницу, траншей Бреды и взятия Терхейдена, я, несмотря на немалое юношеское высокомерие и дерзкую уверенность, что держу Бога за бороду, набрался ума-разума и научился оценивать степень опасности. И то, что предстояло, я видел, отрешась от ребяческого легкомыслия, с коим недавно еще прыгал на борт неприятельского корабля, но здраво и трезво: дело было очень и очень серьезное и с совершенно непредсказуемым исходом. Оно могло кончиться смертью, что было не худшим, кстати, вариантом, а могло — пленом или тяжким увечьем. Да, я повзрослел настолько, чтобы ясно сознавать — через несколько часов могу на всю жизнь оказаться в кандалах на гребной палубе турецкой галеры — кто это, интересно знать, заплатит выкуп за бедного солдатика из Оньяте? — или вцеплюсь зубами в кусок сыромятной кожи, чтобы не кричать, когда будут мне отнимать руку или ногу. Сильней всего пугала меня и мрачила мой дух именно возможность получить тяжкую рану и стать калекой: глядеть на мир одним глазом или ковылять на деревянной ноге, сделаться изуродованной и смятой восковой фигуркой, какие мастерят, когда обет приносят, обречь себя на чье-то жалостливое милосердие, на нищету и подаяние — и все это в самые благодатные годы, в расцвете сил. Помимо многого прочего, очень бы не хотелось в таком виде предстать очам Анхелики де Алькесар, если, конечно, Бог приведет снова с нею встретиться. Не утаю, что именно от этой мысли начинали предательски дрожать у меня поджилки.
Вот примерно такими были те не слишком отрадные размышления, которым предавался я, покуда вместе с товарищами обкладывал борта и полубак «Мулатки» свернутыми парусами, матрасами, циновками, заплечными мешками, мотками тросов и бухтами канатов и всем прочим, что могло бы послужить препоной турецким пулям и ядрам, что очень скоро посыплются на нас чаще града. Каждый из нас, как и я, терзался внутри себя страхом, однако же сердце, что называется, зажимал в горсти и виду не подавал. Разве что и самое большее — руки дрожали, бессвязица какая-то срывалась порою с уст, взгляд блуждал, произносились полушепотом слова молитвы, звучала макабрического рода шуточка или беспокойный смешок: у каждого проявлялось это по-своему, дело известное. Три галеры стояли почти что борт к борту, уставя тараны на турок, которые находились на пушечный выстрел от нас, хоть никому и в голову не приходило палить, чтобы проверить дистанцию: и мы, и неприятель знали, что еще представится случай сжечь порох с большим толком и пользой, когда сблизимся: в нужный момент каждый постарается открыть огонь первым, а при этом подобраться как можно ближе. На турецких галерах, как и на наших, царила мертвая тишина; море, по-прежнему неподвижное, словно раскатанный в лепешку кусок свинца, отражало облака, меж тем как «на двенадцать часов», то есть прямо у нас по корме, над анатолийским побережьем собирались, предвещая шторм, темные тучи. Мы были уже готовы к бою и запалили фитили; не хватало лишь команды «Весла на воду!». Я был приписан к отряду, которому надлежало укороченными копьями, протазанами и пиками отбивать по левому борту попытки абордажа, когда будем прорываться сквозь строй турецкой флотилии. Гурриато-мавр стоял рядом со мной — предполагаю, во исполнение воли капитана Алатристе — и выглядел столь безмятежно-спокойным, словно все происходящее никак его не касалось. Он, хоть и готовился, как все, драться и умирать, был похож на отчужденного наблюдателя, случайно оказавшегося рядом и глубоко безразличного к собственной судьбе, а она была бы весьма и весьма незавидна, попади наш мавр, которого немедля выдал бы любой галерник или даже собственные его товарищи, к туркам в руки. Ибо сила духа, не дающая человеку дрогнуть в бою, слабеет и гаснет, когда возникает надобность пережить поражение, а тем паче — плен, где совесть так заманчиво обменять на свободу, жизнь или на жалкий ломоть хлеба. Мы, в конце концов, всего лишь люди, и не всем дано одинаково стойко и бестрепетно сносить изнурительные труды.
— Вместе будем, — сказал мне Гурриато-мавр. — Все время.
Эти слова согрели мне душу, хоть я и знал слишком даже хорошо, что на пороге небытия каждый — за себя и не бывает на свете большего одиночества. Но мавр произнес то, что и нужно было произнести в эту минуту, и я был благодарен и за слова, и за дружеский взгляд, их сопроводивший.
— Куда ж тебя занесло от родины… — заметил я.
Он улыбнулся и пожал плечами. Голый по пояс, в штанах и альпаргатах испанского кроя, с ятаганом за поясом, со шпагой на боку и с абордажным топором в руке — никогда еще не чувствовал я сильнее, как веет от него спокойной и беспощадной жестокостью.
— Моя родина — капитан и ты, — ответил он.
Я растрогался, но постарался скрыть это и произнес первое же, что подвернулось на язык:
— Пусть так, но местечко для смерти можно было бы выбрать и получше.
Мавр склонил голову, как бы в раздумье.
— Сколько людей, столько и смертей, — промолвил он. — На самом деле никто свою смерть не ждет, хоть и уверен в обратном. — Гурриато замолчал, уставившись на просмоленный настил палубы у себя под ногами, а потом вновь взглянул на меня: — Твоя смерть неразлучна с тобой, моя — со мной… Каждый носит ее у себя за плечами.
Я поискал глазами капитана Алатристе и вот наконец заметил его на галерейке по левому борту ближе к носу, где он расставлял по местам отряженных под его начало аркебузиров. В помощники себе он взял Себастьяна Копонса. Мне показалось, что он хладнокровен и спокоен, как всегда: орлиный профиль; надвинутая на глаза шляпа, большие пальцы сунуты за оттянутый шпагой и бискайцем ремень, которым туго перепоясан исполосованный следами давних ударов нагрудник из буйволовой кожи. Мой прежний хозяин приготовился в очередной раз все, что уготовила ему судьба, принять без бравады, кривляния и зряшной суеты. Со спокойным достоинством, присущим ему — или тому, кем он старался быть. «Сколько людей, столько и смертей», — сказал только что Гурриато. Что ж, капитановой смерти, когда случится она, можно будет позавидовать.
Рядом вновь прозвучал мягкий голос могатаса:
— Не пришлось бы тебе пожалеть когда-нибудь, что не простился с ним.
Я обернулся к нему, встретив пристальный взгляд черных глаз, опушенных девичьими ресницами.
— Бог разделяет две непроглядных ночи кратким промежутком света.
Мгновение я рассматривал его — бритый череп, серебряные серьги в ушах, остроконечная борода, вытатуированный на скуле крест. И, покуда смотрел, не гасла на устах его улыбка. Потом, повинуясь безотчетному порыву, родившемуся в тронутой его словами душе, направился, обходя толпившихся на галерейке солдат, к моему хозяину. Подошел и молча стал рядом, потому что, что говорить, не знал. Оперся об ограждение борта, глядя на турецкие галеры. Подумал об Анхелике де Алькесар, вспомнил мать и сестричек, представив, как шьют они, устроившись у очага. Вспомнил, как, вскоре по прибытии в Мадрид, сидел однажды зимним утром в дверях таверны Каридад Непрухи. И еще подумал, что те — многие и многие, — которыми я когда-нибудь мог бы стать, пойдут, весьма вероятно, на дно морское и рыбам на корм, не дав мне воплотиться ни в одного из них.
Потом я почувствовал у себя на плече руку Алатристе.
— Постарайся, чтоб живым не взяли, сын мой.
— Обещаю, — ответил я.
Плакать захотелось — но не от страха, не от горя, а от странной грусти — светлой и тихой. В отдалении, над беспредельной безмятежной тишиной морского простора вспыхнула зарница — такая далекая, что раскат грома до нас не докатился. И тотчас, словно этот ослепительный ломаный зигзаг послужил сигналом, забили барабаны. Выпрямившись на мостике «Каридад Негра», стоял у кормового фонаря брат Франсиско Нисталь и, воздев руку с распятием, благословлял нас всех, а мы, обнажив головы, преклонив колени, молились, подхватывая прерывающиеся надтреснутые слова: «In nomine… et filii… Amen» [33] . И еще не успели подняться, как на корме флагманской галеры взвился королевский флаг, на «Крус де Родес» — мальтийский, с серебряным восьмиконечным крестом, а у нас — белое полотнище, крест-накрест перечеркнутое старинным мотовилом святого Андрея, и каждая галера приветствовала подъем флага протяжным пением горна.
33
«Во имя… и сына… Аминь» (лат.).
— Рубахи долой! — скомандовал комит.
После этого, в подавленном молчании, мы разошлись по местам, и корабли наши двинулись навстречу туркам.
В отдалении продолжала бушевать безмолвная гроза. Вспышки зарниц распарывали серый горизонт, бросая отблеск на свинцовую неподвижную воду. Гребли тоже пока еще неторопливо и в тишине, нарушаемой лишь сопением галерников и мерным звяканием оков, и даже комит до поры не свистел — берег их и свои силы для окончательного рывка. Молчали и мы, одевшись железом и изготовясь к бою, не сводя глаз с турецких кораблей. Примерно на середине пути, когда «Мулатка» стала забирать чуть левее, мальтийская галера сначала поравнялась с нами, а потом, обойдя по правому борту, вырвалась вперед, и мы совсем близко увидели торчащие ружейные стволы и пики, лопасти весел, которые, повинуясь дружным и точно выверенным усилиям гребцов, то погружались, то выныривали, убранные паруса на низких реях, а на корме, откуда снят был навес, — седобородого Фулько Мунтанера, с непокрытой головой и со шпагой в руке, красовавшегося на мостике в красной тафтяной тунике поверх панциря, и стоявших вокруг него офицеров: брата Хуана де Маньяса из Арагона, брата Лючиано Канфора из Италии и странствующего рыцаря Гислена Барруа из Прованса. Когда они прошли мимо, едва не задев наши весла своими, капитан Урдемалас снял шляпу, приветствуя их, и крикнул:
— Дай вам Бог удачи! — на что старый корсар с таким безмятежным спокойствием, словно стоял в порту у причала, пренебрежительно ткнул пальцем в сторону турок и, пожав плечами, ответил со своим неистребимым выговором уроженца Майорки:
— Да не о чем говорить!
Мальтийская галера оставила нас позади и пошла головной, а следом пронеслась мимо «Каридад Негра», где гребцы тоже, вероятно, наддали: флаг с королевским гербом у нее на корме трепыхался слабо, потому что единственное движение воздуха создавалось только усилиями весел, несших галеру вперед. И вот, приветственно махая нам руками, шляпами, касками, проплыли бискайцы, которые пойдут в атаку перед нами, и капитан Мачин де Горостьола со своими угрюмо молчащими людьми, и дымящиеся вдоль борта от носа до кормы фитили мушкетов и аркебуз, и сам дон Агустин Пиментель, напряженно застывший на мостике в баснословно дорогих доспехах миланской работы, импозантно-воинственно уперший руку в навершие шпаги, — шлем его держал паж — и всем своим величественным видом соответствовавший высокому чину, который носил, державе, которую представлял, королю, которому служил, и Богу, во имя которого мы и собирались разодраться в клочья.
— Помогай им Пречистая Дева, — пробормотал кто-то.
— Да и нам тоже… — отозвался другой голос.
Теперь три галеры шли вереницей, так близко одна к другой, что задние едва не касались тараном фонаря на корме впереди идущих, меж тем как над свинцово-гладким морем продолжали беззвучно вспыхивать молнии. Я стоял на своем месте: рядом с мавром Гурриато и солдатом у камнемета; в одной руке артиллерист держал дымящийся запальник, другой перебирал четки и при этом, не произнося ни слова, шевелил губами. Я попытался сглотнуть, но ничего не вышло: глоток арака и разведенное вино высушили нёбо и глотку.
— Навались! — скомандовал капитан Урдемалас.
Это слово, и свисток комита, и щелкание его бича, прошедшегося по спинам галерников, слились воедино. Стараясь как-то размять сведенные судорогой пальцы — слушались они, прямо скажем, плохо, — я обвязал голову платком, поверх нахлобучил каску, затянул на подбородке чешуйчатый ремень. Проверил, легко ли расстегиваются пряжки по бокам кирасы — на тот случай, чтобы сбросить ее одним махом, если окажусь в воде. Мои альпаргаты на веревочной подошве были крепко завязаны шнурками на щиколотках, руки сжимали копьецо — древко было густо намазано салом примерно на треть от навершия, а наконечник отточен как бритва. У пояса висели моя сабля с зубчатым лезвием и бискаец. Я несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул. Все было в порядке, если не считать того, как безбожно сосало под ложечкой. Ни на кого не обращая внимания, расстегнулся и, хоть не больно-то и хотелось, помочился с борта, целясь меж мерно движущихся весел. Почти все стоявшие рядом последовали моему примеру. Мы были люди бывалые.