ЖАНРЫ

Красное каление. Том третий. Час Волкодава
Шрифт:

– Я тут живу неподалеку, в пансионате… На Прагер-платц. А впрочем, я ведь скоро съеду отсюда, да-с… Видите ли… Тут, – он поднял на Владимира острые пытливые глаза и уже заговорил тише и как-то заговорщески, – очень… очень нашему русскому писателю неуютно! Да-с! Тут отчего-то все уверены, что я работаю у Дзержинского в ЧеКа, мой дорогой полковник, а я просто работаю над открытием журнала… Я – писатель… И все! Я… хочу соединить в нем новый авангард Запада и да-да! Новое левое искусство бедной нашей, послереволюционной России! Как Вам эта мысль, полковник? Ерунда, чушь собачья?

Очень плохо соображая, что такое авангард и кто этот человек перед ним, Владимир, качаясь, сквозь приступы голодной тошноты, все же нашелся, что ответить:

– Вы… считаете, что большевики… пустят Ваш журнал с… европейским авангардом в… свою Россию?

– Ну не зна-а-ю, – он откинулся на спинку стула и забарабанил длинными пальцами пианиста по крышке столика, внимательно рассматривая Владимира, – э-э… Ну… Конечно, конечно, тот же нынешний немецкий экспрессионизм – это такая пустота, мерзость, такой, простите, примитив, – незнакомец вдруг как-то сник и еще принизил голос, наконец вынув изо рта свою длинную трубку, – эта «Симфония крови»… В «Штурме» висит, небось, видали?… Так, хаотично набросаны красные краски. И все! Это что, с похмелья? Или это из каких-то самых укромных закромов немецкой души, а? Куда идет эта нация? Нет, нет-нет, моя жена, Любовь Михайловна, и то – рисует гораздо лучше! Тихо, чистоплотно, в красках есть жизнь, движение и чувствуется школа Экстер и Родченко… Рекомендую-с!

Щенок вдруг напрягся и его остроносая мордочка показалась из-за мокрого обшлага шинели.

–Э-э! Да Вы, я вижу, не один, полковник…

– В-вот, щенка бы… накормить, – неожиданно для себя хрипло попросил вдруг Крестинский.

– Эх! Гордыня наша! Да я же не слепой. Ведь и Вам бы перекусить не помешало, сударь… Так идемте же! Меня писатель Эренбург зовут. Читали что-нибудь?

– К-кажется… читал, – невольно соврал Владимир и тут же почувствовал, как щенок на его груди беспокойно задергал лапками и опять едва слышно заскулил.

– Ну и как, Вам мой… язык – язык-то Вам понятен?– рассеянно спросил Эренбург, приостановившись и глядя куда-то поверх головы Крестинского.

Потупив глаза, тот молча кивнул.

– А… мысли? – не унимался Эренбург, – ведь мой Карл Шмидт – он и социалист и… лютый немецкий националист! Каково, а? А вообще – такое может ли быть в природе?! – и вдруг расхохотался чистым ребяческим смехом, мелко тряся своей густой шевелюрой.

– Довольно… Интересное сочетание… в одной натуре, – нашелся Владимир, напрягая мутное сознание и совершенно пока не понимая, о чем, или даже о ком идет речь.

Эренбург уже что-то по-немецки уверенно говорил подбежавшему половому. Тот сдержанно кивал головой в белоснежном чепце, быстро ставя отметки в раскрытом меню.

– А что? Надо соединять! Русь, какая б она не была и Германию! – каким-то торжественным, заклинательным тоном произнес Эренбург, тряся перед носом Крестинского тонким указательным пальцем, – какая б она ни была. Это две сестры, две сестры по несчастью, обесчещенные войной и им, униженным и презираемым всем остальным миром надо сходиться. А ведь иначе, дорогой полковник, эти господа с Даунинг-стрит – десять опять нас столкнут лбами! Лет через десять-двадцать… Едва поднимется, вырастет новое поколение солдат. А как, спросить изволите, соединять? Да тропинками, мостиками, такими незаметными, тонкими пока… И вот один из них, этих мостиков – это художественное искусство! Литература! Музыка! Ну и… И мой журнал!

За окнами медленно разгорается, несмело выползая из серого сырого сумрака вековых аллей, новый берлинский день.

Желтый солнечный лучик тихо ползет по скомканному старому верблюжьему одеялу, то пропадая в его шершавых складках, то появляясь вновь. В комнате дурно пахнет канифолью, вчерашней яичницей с луком, дешевенькими духами, в полумраке углов выступают шкафы, полные небрежно набитыми книгами и брошюрами.

Круглый небольшой столик со сдвинутой набок потертой скатертью таит в себе остатки вчерашнего пиршества: пустая бутылка «Мадам Клико», три оплывшие свечи в антикварном французском подсвечнике, два пустых бокала… Недокуренная смятая дамская сигарета в пепельнице.

Ее лицо, скрытое под копной темно-русых волос, отвернуто к голой набеленной стене. Из-под одеяла белеет полная рука и расплывшимися крупными сосками бесстыдно вывалилась полная грудь.

Владимир, оторвавшись от чтения утренней газеты, поставил кофеварку на огонь и бережно поправил одеяло. Графиня чуть приоткрыла глаза, сквозь сон улыбнулась и сладко зевнула.

Солнечный зайчик упал на ее бледную щеку и заставил опять зажмуриться.

– Вчера после полудня, прямо на работе, – она приподняла голову, села на кровати и, вдруг смутившись, запнулась, сузив свои темные, и без того раскосые глаза, – вдруг стошнило меня, Володя. Страсть! И…

Она умолкла, тонкой ладошкой подбирая локон волос со лба.

– А.., вот оно что, – Владимир едва поднял голову, – да, ты вчера была бледна, – и тут же снова углубился в цветной разворот «Yolckische Beobachter», -теперь много продают несвежих продуктов, Элен. Будь осторожнее, дорогая.

– Не кажется ли Вам, что…, – Элен возвысила голос и было видно, что она, мучительно преодолевая стыд, с трудом подбирает слова, но нужное слово все никак не находилось и тут она, резко откинув одеяло, села на постели и твердо сказала:

– Пора бы нам, дорогой мой полковник… Как-то… Узаконить наши… отношения. Это вовсе не отравление. Это, мой милый, беременность.

Владимир оторвался от газеты, спокойно посмотрел на эту всегда волнующую его русую копну, совсем, как у Татьяны, только без того, самого заветного завитка на шее, и, отчего-то переведя взгляд на смятую скатерть и пустую «Мадам Клико», тихо, но твердо сказал:

– Я не… свободен, Элен, я уже как-то говорил тебе… И у меня есть жена. И… ребенок. Наверное.

– Где, в России? – ядовито спросила она.

Что за вопрос. Я сварю тебе кофе.

– И ты что… Ты любишь ее? Любишь? Ладно, я, – Элен резво вскочила на кровати, бесстыдно сбросив с себя одеяло, – ну.., а как же та, та, та, что была с тобой… в годы борьбы? Татьяна? Тоже, небось… любишь?! Так ты всех своих баб… любишь?! Но их здесь нет. Где они? Нет! И никогда уже не будет! А… я?! Я?!! Что для тебя… я?!

– У тебя истерика, Элен, – скупо улыбнулся он. Ее неприкрытая нагота, вдруг плеснувшая наружу ее горячность, ее сведенные в милый розовый кружочек губы, когда она сердилась, эти милые губки, от которых он когда-то сошел с ума, вдруг в один миг перестали ему нравиться, вдруг потеряли свое притяжение и вдруг стали чужими и далекими.

Он отвернулся и стал смотреть в окно на медленно поднимающееся над городом солнце.

– Ты не ответил, Володя. Где… я? Я? В твоей жизни? Третий год уже…

– Ну, тебе, как видишь, места совсем не осталось, – попробовал улыбнуться Владимир, ставя кофеварку на керосиновый примус, но улыбка получилась грустной, – и тебе, милая Элен, было бы не легче, если бы я просто врал тебе…

– Перестань называть меня…

В эту минуту раздался настойчивый стук в дверь. Владимир с беспокойством повернул голову и пошел открывать.

Поделиться с друзьями: