ЖАНРЫ

Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах

Аннинский Лев Александрович

Шрифт:

Северный окрас не мешает стандартной идейности. Пахнет порохом, бором, кровью. Наши деды добивали врага… били белых иродов… брали города… Молодые наследники готовятся: впереди столько работы, столько побед…

Надо отдать должное чутью поэта: прямые лозунги он сдвигает в особый песенный раздел, там боевые парни, партии сыны, каждый брат — ударник молодой страны… В разделе чисто поэтическом все вспушено на особый, северный лад: если тов. Сталин говорит, что мы ни пяди своей земли не отдадим никому, то Яшин варьирует: «мы даже горсти снега врагу не уступим».

Северное сиянье, северное пение, северный говорок. Юмор соответствующий. Московский профессор интересуется сарафанами и бусами. «Интересный, говорит, пережиток». А ему Олена прямо и сердито: «Перестаньте, гражданин, городить-то! В старопрежнее время и на свадьбе мне бы в этаком наряде не гулять бы».

В пинке старорежимному времени вроде бы ничего особенного, если бы не одно обстоятельство: в стихе описана вологодская свадьба.

Однако лучшие стихи в книге — не эти. Лучшее — «Письма к Елене» (видимо, той самой, которой и посвящена эта вторая книга). Елена Первенцева — любовь вологодской поры. Помогла составить первую книгу. «Расстались 17 декабря 1934 года… Долго плакали…» Вернулся. «Сесть за стол да развести чернила и писать, и слезы лить о том, как она дышала, как любила…»

Тут уже не Сельвинский, не Прокофьев и уж, разумеется, не Сурков, тут Пастернак. Но важно даже не то, кто в мастерах-наставниках. Важно, на чем душа раскрывается. Что-то смоделировано в этой первой любви. Фатум отречения, искус потери? «Измывалась и боготворила. Плакала, но покидала дом…»

Еще немного — и дом покидает он сам. В первые дни войны — два заявления: в действующую армию и в партию. Получая 12 июля 1941 года партийный билет, уже имеет на руках предписание — на Ленинградский фронт.

Точнее: в распоряжение Политуправления Балтфлота. Это не совсем то, что достается «мальчикам Державы» следующего поколения: те идут в окопы прямо со школьной скамьи, именно им суждено кровью вписать солдатскую страницу в русскую лирику. Те, что постарше, да если успели опериться как литераторы, — уже попадают в политсостав.

Яшин был готов воевать рядовым; поначалу это и ему досталось: бой морской пехоты под деревней Ямсковицы 14 августа 1941 года. Самое яркое воспоминание военных лет. Да еще блокадная ленинградская пайка. «Вывезли полуживого» — было, что вспомнить, когда десять лет спустя познакомился и сдружился с Ольгой Берггольц.

И все-таки война для Яшина — это работа в газетах. «Боевой залп», «В атаку!» «За Родину!», «Красный флот», «Сталинское знамя», «На страже»…

В 1944 году демобилизован по состоянию здоровья.

Подает рапорт, просит оставить в рядах — с «нагрузкой поэта», ибо и впредь намерен писать для армии и флота. Докладывает, что с начала войны выпустил пять книжек стихов…

Пять книжек! Тем удивительнее резкая черта, которой Яшин сразу отчеркивает после демобилизации военное время. Фронтовые стихи собраны наследниками и изданы почти полвека спустя (и четверть века спустя после смерти Яшина) вместе с тремя поэмами и фронтовыми дневниками получилась летопись войны (Балтика 1941-42, Сталинград 1942-43, Черное море 1943-44). И все-таки сам он, похоже, так и не почувствовал себя фронтовым поэтом в отличие от Твардовского или Симонова. Замечено о Яшине в критике: «война вошла в жизнь и в поэзию временным бедствием», «в последующие годы он почти не обращался к военной теме» [73] .

73

Ал. Михайлов. Александр Яшин. М,1975, с.29.

Чем это объяснить?

Во-первых, война оказалась не такой, как ждали. «Все шло не так, как представлялось». Представлялось: «Всем миром — сильны, дружны, всем миром — в огонь и в дым… Из этой последней войны врагу не уйти живым». Дело не только в том, что враг оказался у стен Ленинграда, на Волге и на Черном море, но шепнуть бы тогда поэту молодого советского поколения, «последняя» ли это война…

Во-вторых, он войну видит — сквозь мирную счастливую жизнь, которая на время прервалась: сквозь разрывы — «полюшко родное», солдаты — все «землепашцы», беда — что «рожь в свой срок не зацвела», мечта — чтоб «не разучиться траву косить» и чтоб возобновились «свадьбы и пиры».

Вот «война отгремит как землетрясение», и тогда…

Пройдет мой народ через кровь и слезы, Не опустив золотой головы, Сожженные выпрямятся березы, Медвяные росы блеснут с травы, Земля благодатным соком нальется, Цветы расправят свои лепестки, Прозрачнее станет вода в колодцах И чище реки и родники. От ран, от развалин, от скверны вражьей В полях и в садах — не будет следа. Станицы, забитые дымом и сажей, Аулы и села и города Из пепла подымутся после войны, Сияньем новым озарены.

Это сиянье вполне согласуется со стилистикой позднесталинской эпохи и шире — с общесоветской готовностью индивида «войти хоть каплей в громаду потока, песчинкой, снежинкой в вихри с востока, лучом в сиянье, искрою в пламя, строкою в песню, узором в знамя». Снежинка — блудновская, володско-архангельская, знамя — общесоветское.

Европа и Азия в силе и славе Соединились в одной державе. Держава Советов! На свете нету Другой земли такой великой, Другой земли такой многоликой. Не знаю лугов заливных цветистей, Полей необъятней, садов плодородней, Плотин величавей, гудков голосистей, Народа пытливей и благородней…

И Держава, и Народ остаются в центре раздумий. Вот этапы: 1950 год — поэма «Алена Фомина», Яшин — положительный герой критики, самый молодой лауреат Сталинской премии. 1954-й — целина, Яшин на Алтае ездит по бригадам с чтением стихов а потом поступает на курсы трактористов в школу механизации № 10, получает свидетельство № 25 и отчитывается перед собой (в дневнике), что сам завел НАТИ АСТЗ и культивировал круг около 5,5 км, т. е. обработал 13 гектаров. Если учесть, что перед нами московская литературная знаменитость, житель дома (в Лаврушинском?) и дачи (в Переделкине?), а я бы учел другое: что перед нами человек, за десять лет до того комиссованный в инвалидность в диагнозом бронхиальной астмы, — то подобные поступки могут показаться экстравагантными… так надо же знать характер.

Мемуаристы оставили коллекцию портретов золотоволосого юнца, но на наше счастье среди них оказался такой проницательный художник как Федор Абрамов, чья зарисовка куда более интересна. Сделана она через десять лет после алтайского свидетельства, в первой половине 60-х годов:

«Меня немало удивил облик Яшина, который показался мне не очень деревенским, да пожалуй, не очень и русским. Большой, горделиво посаженный орлиный нос (у нас такого по всей Пинеге не сыщешь), тонкие язвительные губы под рыжими, хорошо ухоженными усами и очень цепкий, пронзительный, немного диковатый глаз лесного человека, но с усталым, невеселым прижмуром…»

Этот ли человек написал «Алену Фомину»?

Самую лавроносную свою поэму он переделывал раз десять, все надеялся спасти ее в менявшейся ситуации, убирал «наносное», но в конце концов отступился, не стал переиздавать. Меж тем в этой громоздкой, плохо слаженной вещи («повесть в стихах»!) теперь кажется наносным едва ли не все — именно по причине неслаженности, несведенности. Комментаторы объясняли: изначальная задумка: история возвращения в родной колхоз покалеченного фронтовика оказалась застопорена в связи с появлением в ту же пору и на ту же тему поэмы Алексея Недогонова «Флаг над сельсоветом», после чего подперта была новой историей: про то, как «баба» в отсутствие мужиков взяла в военные годы в колхозе власть. Эта новая история появилась в результате поездки Яшина в качестве корреспондента «Правды» на Алтай в 1946 году. При этом алтайская зажиточность («ручьи неоскверненные, в рябинах птичий грай, дома неразоренные, незатемненный край»), приписанная Яшиным нищей северной земле, обернулась фальшью.

Поделиться с друзьями: