Кремлевская жена
Шрифт:
Когда слезы сошли, я подняла голову, утерла глаза и посмотрела на Сашу, безмятежно спавшего на моей кровати. Потом высморкала нос, разбухший от слез, и открыла окно, чтобы проветрить комнату. Стоя у открытого окна, я взяла с тумбочки недопитый Сашей стакан с коньяком – в нем было еще граммов сто пятьдесят – и залпом выпила. Горячее тепло покатило по груди, к желудку. А Саша, мой лекарь, мой ангел, все спит! Глупый мальчик!.. Черт возьми, если им – генералам, майорам и всем прочим – можно все, то почему мне нельзя хоть что-то?
Все еще стоя на коленях перед кроватью, я медленно погладила Сашу по лицу, по гладким, еще не знавшим бритвы щекам.
Но он не просыпался. Он спал, приоткрыв губы, как невинный ребенок, и тихое дыхание исходило из его уст. В мигающем свете уличного фонаря я медленно нагнулась над его губами, собираясь поцеловать тихо и нежно, почти по-матерински.
И в эту секунду он захрапел. И вместе с этим храпом из его горла вырвался и шибанул мне в лицо резкий запах алкогольного перегара.
Я в бешенстве вскочила на ноги, схватила пустую коньячную бутылку и со всей силы хряпнула ее о стену. Но даже от этого звона Саша не проснулся. И вообще никто не прореагировал на звон разбитой бутылки – даже сосед.
Только этот сучий фонарь продолжал мигать за открытым окном мертвенно-белым светом, да дождь сек мокрый и черный асфальт спортивной школьной площадки.
Я оглядела пол – осколки бутылки, опрокинутый торшер… Я закрыла окно, опустила нижний шпингалет, прошла к двери и заперла ее на ключ. Потом подняла торшер, сняла со стены картину Айвазовского и, пользуясь ею, как лопатой, смела все бутылочные осколки и окурки в угол…
А Саша продолжал спать. А кровать в номере всего одна…
«В гробу я вас видала!» – сказала я про себя, подошла к кровати, завернула на Сашу покрывало и повернула его к стене. При этом он гулко ткнулся о стену головой, но и тут не проснулся, а лежал, как куль. «Паскуда Гольдин, – подумала я, – напоил мальчишку, много ли пацану надо! Правда, сейчас парни его возраста и даже куда младше не только пьют в подъездах, как заправские алкаши, но и девчонок насилуют напропалую – статистика по стране ужасная, только в одной Полтаве в этом году – 29 случаев групповых изнасилований несовершеннолетними. Но этот мальчик совсем иных манер, конечно…»
Вздохнув, я разделась и внимательно оглядела себя. Черт возьми, везде синяки: на плече, на животе, на бедрах. Убила бы этих десантников!
Наконец я легла в кровать, под одеяло, а пистолет сунула под матрац. Кровать была узка для двоих, но Саша лежал на боку, так что я помещалась. И все же это соседство с ним, пусть даже спящим и пьяным, не давало мне уснуть, я лежала с открытыми глазами и смотрела в потолок. Да, в этой гостинице, построенной пленными немцами, такие стены, что можно и прирезать человека, и никто не услышит, если не станет специально подслушивать под дверью…
На потолке то вспыхивали, то гасли сполохи уличного фонаря.
Я выпростала из-под одеяла правую руку, дотянулась ею до шнура оконной шторы и…
И вдруг я поняла, что не поеду ни в какую Сибирь, пока не выясню, светил этот фонарь в ночь похищения американки Стефании Грилл или не светил. Пусть за мной следит МУР, пусть за мной следит КГБ и пусть Лариса лезет на стенку от своей психопатии, – в гробу я их всех видала! У меня есть ниточка, есть версия, и я пойду по ней – по ней, а не в мышеловку генерала Куркова.
День третий
Воскресенье, 11 сентября 1988 года
16
06.05
Я проснулась от скрипа ключа в двери. Спросонок рука дернулась под матрац с замедленной реакцией – дверь уже открылась. И я тут же увидела, что можно было и не дергаться – на пороге стоял все тот же Гольдин.
– Это я, я! – сказал он торопливо, перехватив взглядом движение моей руки. И с широкой улыбкой подошел к кровати. Кажется, он впервые был без сигареты в зубах, зато в руках у него был поднос с завтраком на двоих – два стакана чая в подстаканниках, две сосиски на двух тарелочках, торт и вареные яйца. – Доброе утро! Вы не забыли, Анечка? В семь утра у вас встреча с психиатрами. В больнице имени Кащенко.
Я покосилась на Сашу. Завернутый по-прежнему в покрывало, он заворочался, зябко засучил ногами, и туфля с грохотом свалилась с его левой ноги, свисавшей с кровати.
Но Гольдин никак не отреагировал на это, а продолжал держать поднос с завтраком, смотреть мне в глаза и улыбаться самой лучезарной улыбкой, какую можно было представить на этом горбоносом еврейском лице. При этом его мундир был выглажен, щеки выбриты, волосы причесаны, и вообще он сверкал, как невинный гном из «Белоснежки». Словно и не было отвратительной ночной сцены, толстозадой грудастой горничной и бутылки коньяка на троих в два часа ночи.
– Отвернитесь! – сказала я.
Он послушно отвернулся, поставил поднос на письменный стол у окна и потянул за шнур оконной гардины. За окном был рассвет – еще без солнца, но уже и без дождя. Завернувшись в простыню, я выскользнула из-под одеяла, сунула босые ноги в туфли, сгребла со стула свою одежду и убежала в ванную, стараясь не наступать на осколки стекла на полу. В ванной, совмещенной с туалетом, я стала под душ и открыла воду на всю мощь. Ну какая красота, что можно мыться вот так – под сильной струей, не экономя воду и не боясь, что она вот-вот кончится! Не то что у нас в Полтаве…
Когда, умывшись и одевшись, я вышла из ванной, то застала совершенно фантастическую картину: грудастая горничная-дежурная весело и расторопно гудела мощным пылесосом, очищая пол от окурков и осколков разбитой бутылки и еще напевая при этом что-то лирическое. При свете встающего за окном солнца она, как и Гольдин, тоже выглядела свежей, умытой и приглаженной, словно молодая сытая кошка.
А Гольдин сидел на краю кровати и с вилки кормил проснувшегося Сашу сосиской и давал запивать ему чаем. Саша, приходя в себя, тряс головой и, моргая, лупил на меня изумленные глаза. Больше всего его потряс, конечно, мой мундир старшего лейтенанта милиции. Саша просто застыл с сосиской во рту.
– Доброе утро! – сказала я, чуть не расхохотавшись. – Смотри, подавишься.
– Перестань вертеться, за мной нет хвоста! – уверенно сказал Гольдин, разогнав свою «Волгу» до скорости 100 км в час, хотя в Москве разрешено только 60. Но день был воскресный, без четверти семь утра, и Садовое кольцо было пусто, если не считать двух уличных автокранов, поднявших свои «стаканы» под крышу издательства «Планета». Стоя в этих «стаканах», работяги-высотники навешивали на фасад здания гигантский щит-транспарант: «11 СЕНТЯБРЯ – ДЕНЬ МОСКВЫ. 1147–1988».
– Откуда вы знаете, что нет? – спросила я, в пятый, наверное, раз оглядываясь в заднее окно машины. Ветер гнал по мостовой обрывки каких-то листовок, перед закрытыми еще продовольственными магазинами стояли зябкие кучки людей, а у газетных киосков возле Планетария и на площади Восстания уже выстроились длинные очереди. Через пятнадцать минут новая порция гласности обрушится на этих людей: разоблачения сталинских и брежневских преступлений, новые сведения об ужасном состоянии нашей экономики, медицины, уровне преступности, детской смертности, самоубийствах, отравлении природы, разложении в армии, рэкете, проституции и прочих прелестях, о которых раньше было запрещено говорить и которые поэтому как бы не существовали.