Крик зелёного ленивца
Шрифт:
Искренне ваш
лендлорд.
Ну что, ну что он означает — этот мой дар писать неприятные письма? Может, он свидетельствует о моем характере, может, я неприятный человек? Или, может быть, он просто означает, что другие люди неприятны? Пробовал я писать простые благодарственные записки, когда мне еще присылали подарки; эти записки тоже выходили неискренними сплошь. И если даже мне вдруг и в самом деленравился подарок, мне было ничуть не легче. То же самое бывало, когда я говорил Джолли, что ее люблю. Сам ведь по голосу слышу: безбожно пережимаю, вру — а я же в самом деле ее любил. Думаю, отчасти из-за этого я потом был с нею так отвратен. Теперь пишу людям, с которыми едва знаком, и письма прямо пышут, особенно если есть шанс исподтишка лягнуть кого-то, кто не в состоянии ответить тем же. Может, и прав Бодлер: хандра — она не от худа и не от добра, да, но сколько от нее вреда — прибавлю своими словами.
написать Губкибантом
написать Уилли
Уважаемая миссис Губкибантом,
Вот уже четыре года вы постоянно мне посылаете свои стихи. В первые три из них я трудился над ответами, вас утешал банальностями, тем временем тактично, исподволь советуя вам все это прекратить. Но вы упорствовали вопреки всему. Вы мне писали слезные письма. Вы надрывали мне сердце рассказами о своих творческих муках, которым я сочувствовал; о своих непомерных амбициях, столь сродственных моим; о проблемах своих яичников, о жестокости вашего библиотечного совета и волокитстве вашего супруга, с которым, волокитством то есть, я был уж никак не в силах сладить. Вы стали причиной моих бессониц, я засыпал и тотчас просыпался, потому что мне снилось, будто я мучаю беспомощных зверушек. Перед лицом всего этого я сдаюсь. Я не сохранил свидетельств ваших былых усилий, но нынешний ваш опыт, по-моему, еще хуже прежних, так что предоставляю на ваше усмотрение: выберите любые шесть строк, и я их напечатаю. После чего я уже не вскрою ни единого вашего конверта.
Искренне ваш
Энди Уиттакер.
Милый Харолд,
Спасибо тебе за письмо. Оно такое дружеское. Я тоже не прочь переписываться на регулярной основе. Ты, видно, прочел у меня между строк, что я и впрямь не совсем здоров. И не только в груди дело. Дом, в котором я теперь живу, меня ужасно угнетает, особенно когда льет дождь, а он в последнее время зарядил, хлещет как из ведра, практически без передышки. Но даже и не в дожде тут дело, а в тишине, какую он с собой привносит, потому что стук дождя по окнам и по крыше делает тишину в доме настолько более заметной, возможно, потому, что заглушает легкие шумы, какие обычно я произвожу, — шлепанье голых пяток по полу, поскрипыванье пера, и время от времени я осторожно прочищаю горло, ну и так далее. Думаю про тебя, как ты работаешь на воле, со зверушками, цветами, и жуткая зависть меня берет. Лежу навзничь на полу, разглядываю потолок на предмет протечек и представляю себе, как ты на тракторе легко и весело подпрыгиваешь по ухабам. И у вас теперь, наверно, все солнце, солнце. Я тут сочиняю одну новую повесть, действие происходит в Висконсине, на ферме (где я на самом деле ни разу не бывал), и было бы просто чудно, если б ты мне время от времени отвечал на кой-какие технические вопросы. А может, я даже смогу вырваться к тебе ненадолго, пропитаться, что называется, духом сельской жизни. Семья у тебя, кажется, чудесная, и я обожаю зверушек, маленьких осликов особенно.
Я решил перебраться из этого дома в жилище поменьше, где будет меньше места для привидении, и начал уже складывать вещи по ящикам. В гостиной у меня из этих ящиков выросла стена, буквально. В фасадные окна, в общем, уже не выглянешь. По вечерам, когда свет еле пробивается сквозь подслеповатые из-за дождя оконницы, углы ящиков размываются и чудится, что это мешки с песком, и возникает уютное такое чувство: я в крепости, я в обороне. Столовую я запер, она вся забита хламом, который я понатаскал из подвала. Прихожая забита тоже. И возникает чувство: я в осаде. В осаде, в обороне — ах, разве в наше время разберешь? Особенно медленно идет упаковка книг, потому что я то и дело обнаруживаю такие, про которые совсем забыл (или никогда не знал), что они у меня есть, и в конце концов я сажусь на пол и читаю, и мое тихое дыхание и редкий шелест переворачиваемых страниц тонут, как я уже упомянул, в неотвязном шорохе дождя.
Среди забытых книг я обнаружил, кстати, толстенную энциклопедию млекопитающих, которую Джолли, видимо, купила давным-давно, когда вообразила, будто это так легко — писать рассказы для детей со зверями в них, в смысле, со зверями в рассказах. А может, эта энциклопедия мне от отца досталась — он обожал животных, особенно собак. Моя мать, которая еще жива, уверяет, будто он всегда мечтал увидеть меня ветеринаром и был ужасно недоволен, когда я избрал своей специальностью язык и литературу, правда, сам я не припомню, чтобы он хотя бы заикнулся о чем-нибудь подобном. Сейчас-то жизнь востребованного ветеринара мне кажется как раз завидной, интересной участью, и я, конечно, упорно бы стремился к ней, если бы спохватился вовремя.
Я, наверно, раньше в эту книгу даже не заглядывал. Ты даже себе не представляешь, сколько там животных, о каких чуть ли никто не слыхивал, — розовые броненосцы, мышиные лемуры, игривый долгопят, пальмовая куница, золотой полоз, саблезубый тигр, — называю первых попавшихся, выхватываю наобум. Одни названия чего стоят, дивные названия! Явно среди тех, кто ползал по джунглям в островерхих шлемах, были безумные поэты, может, всего несколько, но были, были. Вот что ты знаешь, например, про ай? Думаю, ровно ничего. И потому ты удивишься, как удивился я, узнав, что это разновидность трехпалого ленивца, хотя в само название вкралась досадная неточность, так как эти три пальца у него только на задних конечностях. Почему-то такое ранние натуралисты, между прочим, путались, когда речь заходила о передних и задних конечностях животных. Странно, по-моему. Ты путался когда-нибудь? Я вот думаю: может, это связано с тем фактом, что они носили перчатки, что натуралисты, я имею в виду, в те времена часто носили перчатки. Что же до передних конечностей, то у одних ленивцев на них по три пальца, а у других по два. У ай (bradypas torqiuitiis)по три и там и сям, то есть по шесть с каждого конца, поровну разделенных на два. Передвигается он чрезвычайно медленно и протягивает ноги (в буквальном, а не в переносном смысле) по деревьям в таких сырых местах, что зеленый налет образуется у него на шкуре. Как и со мной случилось в последний сезон дождей, или мне так только кажется. Повсюду плесень, и сам я, по-моему, местами совсем замшел. Что же касается малой подвижности — так я, по-моему, и двухсот метров не прошел за последние два дня. А куда идти-то, если дождь зарядил, как во время Ноева потопа? Ленивец, по-моему, единственное зеленое млекопитающее. Странно, как подумаешь, учитывая, в частности, какое вообще-то есть огромное множество зеленых существ, лягушек и кузнечиков особенно. Зеленая окраска ему дана, чтоб легче было прятаться от хищников. От ягуара, например, который легко может его принять за груду листьев. Это изобретательное животное, считается, вдобавок разводит на своем зеленом мехе целые колонии "молеподобных тараканов", хотя относительно того, какую цель оно при том преследует, энциклопедия молчит. Я лично даже не могу себе отчетливо представить этих крохотных существ — ну кто может быть менее молеподобным насекомым, чем таракан? Я лично даже в ужаснейший период своей проливной хандры ничего такого не развел, хоть поза-позавчера ночью правда вдруг обнаруживаю: что-то мерзкое ползет у меня по изнанке пижамы. Ну, выключаю свет, ложусь навзничь на постель. Я всегда начинаю ночь, улегшись навзничь, потому что, во-первых, это принцип йоги, а в последнее время еще из-за шума в груди, он при такой моей позе делается тише, а может, просто его меньше слышно, когда мягкая подушка мне прикрывает уши. Хотя подлое создание было там с самого душа, который я принял часом раньше, шевелиться оно начало только тогда, когда я спиной прижал его к матрасу. У него, как я смог заключить по характеру его походки, такие шипы на ножках. И при каждом его шаге тебя как будто колют тысячи иголок. Ну, я, конечно, вскакиваю, бешено сдираю через голову пижаму. При этом я непреднамеренно швырнул созданье через всю комнату — оно шмякнулось об стенку с негромким п-с-с— и было совершенно дохлое, когда я утром его нашел. Большой черный жук, и больше ничего.
Последние несколько месяцев я опорожняю свои кишки раз в день, точно, как часы. Я это к тому упоминаю, что ай срёт и писает всего раз в неделю, — замечательное достижение для такого во всем остальном как будто довольно ограниченного существа. Делает он это под деревом. Питается папайей и листвой. Разглядываю снимки в этой книге, и кажется мне, что голова у него маловата для его же тела, и не только потому, что у него, по-видимому, нет ушей. Тут мы, очевидно, наблюдаем определенного рода нарушение всеобщего закона пропорций. Странно, то же самое я думал про самого себя, в смысле, что моя голова меньше стандартного размера. Я тебе никогда не говорил? И не я один так думал. В школе меня прозвали Булавочная Головка. На самом деле голова у меня не то чтобы уж исключительно маленькая, просто чуть меньше нормы, я у своего доктора проверял, путем статистики. Вот тебе, например, разве запомнилось, чтоб она была меньше нормы? Просто так кажется, потому что шея у меня слишком крупная, и, при отсутствии контраста, голова кажется меньше, вот и всё. Обман зрения — простейший случай. И все равно, я этого до сих пор стесняюсь — детские раны так полностью и не затягиваются, да? А потому предпочитаю зиму: она мне позволяет прятать шею, дважды ее обматывая шарфом. Ты за мной никогда не замечал?
Ты думаешь — правда? — ну, хорошо, а дальше-то что? И ты прав, конечно, но что-то я все никак не разделаюсь со своим ай. Может, тебе неинтересно. К счастью для себя, я отсюда этого не вижу. Бедный Харолд, ты всегда так изумительно умел слушать. В колледже я прохаживался насчет "интеллектуала от сохи", с которым делил комнату, потчуя товарищей рассказами о твоих ляпах и буколическом невежестве, о твоих дремучих ударениях и варварском употреблении слов. До сих пор улыбаюсь, вспоминая, как ты говорил "облегчить" вместо "облегчить" или "тяжело сказать" вместо "трудно сказать". Мы с Марком, бывало, состязались, науськивая тебя при посторонних на эти слова и обороты. А ведь на самом деле, когда я ночью сидел на постели и говорил и ты на своей постели слушал, — были счастливейшие минуты моей школьной жизни, единственные минуты, когда я мог себе позволить быть самим собой. Теперь мне стыдно за эти шутки — не потому ли, что чувствую: они мне отлились.
Свое имя ай получил от португальцев в подражание тому звуку, который младенец данного вида производит сквозь ноздри, когда боится, что мать бросила его. Ай, Ой, Ох, ух, О-о — все это ведь не что иное, как вскрики страха или боли, их, этих вскриков, множество, и, что интересно, они разные на разных языках. (Ай, в данном случае, больше похож на вскрик поранившегося француза). Да, народы мира отнюдь не одинаково выражают свои чувства. Странно — правда? — что даже нечто столь элементарное, как крик боли, требует отражения в словаре? По-моему, кому-то стоило бы составить небольшой буклетик со списком подобных слов на всех языках мира. "Международный словарь боли", а? Возможно, в свое время я сам этим займусь. А пока я только практикуюсь и, кажется, неплохо научился подражать крику ленивца. Я зажимаю ноздри обоими большими пальцами, полностью, крепко их зажимаю. Затем я мощно фыркаю, одновременно отнимая пальцы от ноздрей решительным жестом — от лица вперед. Результатом является мощный свист, по-моему, довольно близко напоминающий тот звук, который издает малолетний ленивец. Вчера я его испробовал на почте, в частности на дамочке в окошке, когда она стала мне указывать, что я наклеил якобы недостаточно марок на конверт. Маленькая такая, просто мышь, так что ты можешь себе представить, какой был эффект, когда я отнял пальцы от ноздрей и вместе с грозным звуком бросил ей в физиономию. Ах, как они все жужжали за моей спиной, меж тем как я преспокойно выходил себе за дверь гордой, независимой походкой. Наверно, возьму этот способ на вооружение, когда придется демонстрировать свой гнев, хотя младенец ай, возможно, имеет в виду совсем другое. А твои дети подражают голосам животных, или этим балуются только городские дети?
Я вижу, мое письмо ужасно затянулось. Может, ты уже и не читаешь. Может, тебе давно, на середине, надоело, и все это время я говорю, не обращаясь ни к кому. Вообрази: человек в какой-то комнате говорит о самом себе, возможно, дико занудно говорит, при этом глядя в пол. И пока он произносит свой монолог, который, повторюсь, интересен только для него, все, один за другим, на цыпочках выходят вон из комнаты, и вот уже самый долготерпеливый у него за спиной, тихонько выйдя, притворяет дверь. Наконец человек озирается, видит, что произошло, и, тут, естественно, — позор, тоска Возможно, мое письмо сейчас валяется на дне твоей мусорной корзинки, а банальный жестяной голос со дна колодца все отзывается от стенок. Твоя корзинка для ненужных бумаг — она ведь жестяная, да? Как нестерпимо грустно. Но если ты все-таки дошел со мной до этой строчки, хочу тебе сказать, что ценю твое общество и твои письма тоже, и буду рад их снова получить, если тебе еще захочется писать.
Энди.
Эх, Уилли, Уилли,
Ни словечка от тебя насчет апреля. Сам знаю, всего-то три недели, как я тебе написал, но я предполагал, что ты прямо уцепишься за такой шанс оказаться на виду. Вероятно, из-за своей преподавательской работы ты ощущаешь такую уверенность в себе, что можешь позволить себе роскошь отвернуться от более широкой публики и даже от старых друзей, если, конечно, так оно и есть, в смысле, если ты от них действительно отворачиваешься. Что ж, могу только вдвойне тебе позавидовать. Сам же я вынужден ежедневно спускаться в преисподнюю ради борьбы за хлеб насущный и обречен упорно хранить верность любому, кто потреплет меня по головке или хоть раз пожмет мою мохнатую лапу. После месяца тропической жары неделями льет не переставая. Я уже почти весь заплесневел. Хожу такой заплесневелый, мрачный. Мрачный и недоумевающий, почему от Уилли нет вестей? Я наконец-то взялся за работу над комическим романом, которую так долго откладывал. Тянул время. Оттачивал мастерство. Набирался опыта. И теперь слова пошли прекрасно. Я их выделяю почти без усилий. Они льются на страницу и остаются там. Мне видится странно-музыкальная композиция: рев басса-профундо, исполненный тоски, перемежается причудливыми интерлюдиями, а порой истерическими взвизгами. Вот эти-то взвизги особенно меня и греют — они так, по-моему, типичны. Надеюсь, в означенном апреле смогу прочесть одну-другую главку на нашем гран-гала. Тут многие привыкли думать, что я так никогда ничего и не создам, так что шум, конечно, поднимется соответственный.